Игра в классики. Русская проза XIX–XX веков — страница 37 из 55

В статье «„Мещане“ Горького» (1902) сравнивает свое время с немецким романтизмом:

Когда общество чувствует себя подавленным, оно перестает мечтать: <…> Проза жизни убивает всякую идеализацию, но идеалы все-таки витают над слабыми головами мечтателей и вновь навевают на них то, что немцы-романтики называли Sehnsucht[275]. Во всеобщей литературе периоды подобного общественного настроения неоднократно повторялись (ПССЖ 4, прил. С. 507).

Романтизм разоблачили и лишили блестящего ореола, а он опять возродился. Самым ярким представителем нового романтизма автор считает Максима Горького. Ряд созданных им типов – романтического происхождения. Это иллюзии, но человек хочет бодрости, душевного подъема и готов принимать фантомы за действительность.

Горький: ревизия образа. Горький – признанный поэт бодрости, надо бы только, чтобы эта бодрость вытекала из самой жизни, из недр ее; ан этого-то и нет. Жаботинский весьма иронично отзывается о Ниле из неудачной пьесы «Мещане»: Горький объявляет всю интеллигенцию «мещанской», считая, что она вся, пожалуй, должна идти насмарку. «Но, – спрашивает Жаботинский, – что такое его „новый“ человек Нил и стоит ли из-за него копья ломать?» (Там же. С. 517). Этот персонаж громит мещан, но в его поступках нет не только ничего героического, но и ничего «нового». Автор деконструирует Нила полностью. Тот желает вмешаться в «гущу жизни». Но «гущи» бывают разные; из иных и не вылезешь: затянут, как болото гнилое, так что стремиться quand meme[276] в гущу жизни не всегда резонно. «Единственная мысль Нила справедливая, но немного unzeitgemässig[277], как сказал бы Ницше, выражена у него во фразе: „Да, хозяин тот, кто трудится“… Но новизной и эта мысль не отличается».

Вывод Жаботинского противоположен горьковскому. Мещанская интеллигенция нужна: «Романтизм, который не щадит рядовых великой армии прогресса, бесполезен, а иногда и вреден». В своей рубрике «Вскользь» Жаботинский подмечал слабость и внушаемость писателя:

Было время, когда он производил такое впечатление, будто и сам поверил в то, что он, Горький, в своих писаниях «марксист». Он, тешивший и вдохновлявший себя и других волшебными сказками, уверовал в то, что его сочинения будто бы доказывают необходимость для мужика покинуть деревню.

С писателем, который тверд и уверен в себе, этого бы не вышло. Твердый и самоуверенный писатель в ответ на просьбу:

– Ах, осветите перед нами, пожалуйста, то-то… Отзовитесь на вон то…

Говорит коротко и ясно:

– Я теперь занят. Пишу исторический роман. Эпоха царя Гороха.

М. Горький, напротив, оказался слаб сердцем. Он стал и «освещать», и «отзываться», хотя душа его лежала совсем в другом направлении (ПССЖ 2-2-37)[278].

Свой поход против Горького «В. Владимиров» продолжает в статье «Максим Горький и интеллигенция», где подмечает фальшь в восхищении общества горьковским босяком. Им восхищаются, приходят в восторг от его мощи, удали, «размаха руки», но никто не идет жить в его среде, никто не чает найти там спасения, никто, наконец, не подумает взаправду делиться мыслями, чувствами и благами жизни с этими «огарками» человека, этими «бывшими людьми» (ПССЖ 4, прил.):

Босячество есть протест против наших несовершенств. Но неправильно делать из этого вывод, что босячество выше нас, что оно разумнее и привлекательнее жизни интеллигенции. Босяки потому так и красивы, что рядом с ними автор ни одного порядочного интеллигента не поставил.

В статье «Карьера Максима Горького» в своей рубрике «Вскользь» в октябре 1902 года Жаботинский пишет о том, что, когда никто не мог сказать, что России нужно, Горький ответил:

«– Нам нужны прежде всего люди соколиного полета». И попал в точку. Все мы почувствовали, что это именно то слово, которое нужно. <…>

Мы забыли обличье сильного человека. Горький его напомнил. <…>

И тогда Горький стал «властителем дум» – вождем поколения (ПССЖ 2-2-456).

Горького Жаботинский называет «любимцем богов»:

Только любимцу своему боги открывают то, что простым смертным неведомо: самое важное и самое нужное слово нынешнего дня.

Горький понял это слово, произнес его и стал повторять, вколачивая его молотом крупного таланта в наше сознание… Раз! Два! Три!

Одна за другой ударяли, как молнии, его могучие поэмы (Там же. С. 457).

Но когда все поняли разницу между ужом и соколом, незачем стало объяснять то же самое. «А г-н Горький опубликовал „Мещан“. Герой Нил, героиня Татьяна. Она – уж, он – сокол. Мораль: не надо быть ужами, будущее за соколом. Ах!.. Это очень приятно и притом очень верно, но мы это уже слыхали…» Признавая талант и достижения Горького, Жаботинский заявляет, что как властитель наших дум и предводитель поколения Горький отжил, эта его карьера – кончилась (Там же. С. 458).

Через несколько дней Жаботинскому пришлось отвечать на бурю возмущения, поднятую этой статьей: он терпеливо разъясняет свою позицию:

Как писатель Горький жив, Горький в расцвете жизни и таланта – да, и в расцвете таланта, ибо эти бедные «Мещане», право, не в счет.

Но как глашатай нового слова – Горький отжил. Это только и хотел я сказать.

Как провозвестник нового слова русскому обществу Максим Горький отжил – и отжил самым почетным образом: отжил потому, что сделал свое дело.

Он пришел учить нас новой грамоте.

И обучил.

Значит, больше нас грамоте учить не требуется. Ясно, как день (Там же. С. 466).

Жаботинский считает, что для каждой эпохи существует только одно новое слово. И Горький его уже сказал.

Бунт. Уже в начале 1903 года Жаботинский делает решительный шаг в сторону неприятия Горького, рецензируя его пьесу «На дне»:

Плачет Анна – и мне становилось грустно, утешает Анну Лука – и мне становилось обнадеживающе легко.

Потянуло вора Пепла в другую жизнь – и меня потянуло, обварили кого-то кипятком – и у меня по ногам пробежала боль.

Каждой строчке драмы моя душа отзывалась:

– Правда!

Но душа автора возмутилась в том месте, где пьяный Сатин говорит: «– Человек! Это звучит великолепно»:

Но этой строке нахмурилась душа, отвернулась и сказала:

«– Не сочувствую и не верю. Человек… это звучит великолепно… Ложь и обман».

Великолепно звучит молитва в храме и песня в театре, но не великолепно, а жалко и чуждо звучала бы молитва на рынке – и слово «человек!» в подвале ночлежки <…>.

– Человек! Все мы человеки! – говорит ходячая гуманность.

Что это значит: все мы человеки? <…> если это значит, что всякий, у кого имеются руки и ноги и все прочее, уже тем самым есть человек, – тогда это неправда.

Руки и ноги у каждого, а человеков мало. – И меньше всего Сатин человек <…> Кто он, Сатин? Глухонемой? Увечный?

Нет, не глухонемой и не увечный.

Почему же он на дне, а не в ярусах жизни, где место всем тем, у кого есть плечи и язык?

Потому, что он там не удержался. Не постоял за себя. <…>

Обидела его судьба, а он ей поддался. <…> Жизнь – это ратоборство; он не выдержал его до конца и струсил.

Так разве он человек?

<…> и разве имя человек, произнесенное им в этой обстановке, <…> может звучать великолепно? (Одесские новости. 13.04.1903; ПССЖ 3-192-195).

Жаботинский считает, что речь Сатина звучит фальшивым диссонансом, что он говорит не свои слова и говорит их всуе:

Сатин падший, Сатин труп. Труп и человек – как Северный полюс и Южный, и нет такой точки, где бы они слились. Не может быть человек на дне.

Если жизнь есть море, то пловец, упавший за борт, барахтается в воде, борется, кричит, хватается за соломинку. Но не идет на дно.

Ибо когда он пошел на дно, он уже, значит, захлебнулся и задохнулся, он уже умер, он уже не пловец, а труп.

Живые не идут на дно, и лежат на дне только мертвые. – Человек! Это звучит великолепно!

О да, это звучит великолепно, но потому великолепно, что человек не значит падший и труп не значит человек!

Великолепно звучит слово «человек», настоящее слово «человек», потому что великолепно его значение.

Борец – его значение!

<…> Не обманывайтесь! Нельзя пасть на дно и оставаться человеком. <…>

Человек не сдается, не ждет милости, пощады, поддержки со стороны (Там же).

Молодой автор, подобно Достоевскому, спрашивает с человека по максимуму. Такая требовательность к человеку не только сегодня, но и тогда звучала «неполиткорректно» – по всей вероятности, именно этот «манифест» молодого автора стал его вызовом традиционно тенденциозному литературно-журналистскому истеблишменту Одессы.

За этой статьей, которая и для эмоционального Жаботинского звучит с непривычным, поистине пророческим подъемом, можно предположить второй план. Статья вышла в Одессе 13 апреля 1903 года. Но мы знаем, что 6–7 апреля разразился погром в Кишиневе. Как пишет Жаботинский в «Слове о полку», он приехал в Кишинев на шестой день. Весьма вероятно, что 12 апреля вечером он послал статью в редакцию уже из Кишинева – телеграммой или по телефону. Но даже если это и не так, все равно эмоциональным фоном статьи не мог не быть Кишинев, и за «мертвецами» угадываются не оказавшие сопротивления жертвы – те самые, которых заклеймил мертвецами Бялик в своем «Городе резни». Следовательно, знаменитый русский перевод бяликовской поэмы, сделанный Жаботинским, возник из тех же чувств, что и статья о Сатине.

О раннем Горьком много писали авторитетнейшие критики: Минский и Дорошевич, Михайловский и Меньшиков. Подобно им, Жаботинский в своих оценках раннего Горького совмещал энтузиазм с художественным неприятием безвкусицы, монотонности и тенденциозности писателя. Лейтмотивом многих критиков была мысль о невероятности персонажей и лживости положений у раннего Горького. Жаботинский, однако, считает это несущественным, ибо автор, по его мнению, – сказочник. И все же идея о лживости и даже ложности Горького проявилась в его цитированном выше страстном «манифесте» 13 апреля 1903 года.