Игра в классики. Русская проза XIX–XX веков — страница 49 из 55

[379].

В последующие годы ценность и даже сверхценность всего английского возрастала в прямой пропорции ко все возрастающей редкости его и недоступности. Мало что зная о том, как изменилась реальная Англия, московская академическая тусовка семидесятых все еще поднимала обязательный первый тост за английскую королеву.

Булгаков и вокруг [380]

Литературная чертовщина. Представить себе подлинный литературный и театральный фон булгаковских романов трудно – надо помнить, что тексты времен революции и ранние советские подчас известны современному читателю в фальсифицированной форме. Например, рассказ «Милосердия!» Алексея Толстого – первый его рассказ о новой, пугающей современности: как и где он впервые публиковался и как выглядел первопечатный текст? Начальная глава из рассказа (до описания заката над Москвой) появилась весной 1918 года под заголовком «Я есмь (Глава из рассказа)»[381] в московской правоэсеровской – либеральной, вскоре закрытой газете «Понедельник власти народа», которую издавали Е. Кускова и М. Осоргин, а секретарем редакции был В. Ходасевич. Этот газетный текст был лишь слегка изменен для первой полной публикации рассказа «Милосердия!» в сборнике «Слово» 1918 года. Как раз эта полная версия имела концовку, в которой давалась мотивировка заглавия, но которую сняли в советских изданиях, – и без нее рассказ стал загадочным:

Из мрака в такой же мрак безмерный пролетал дьявол, и увидел сверкающую землю. Обвился вокруг нее и заполнил все до мышиной норы своим дыханием, зловещим и безумным. И люди поверили в злые наветы и, как ослепшие, восстали друг на друга. В огне и крови стало гибнуть все, что растет и дышит. Искали милосердия, но помощь не приходила, потому что само небо было отравлено и сумрачно. И я, жаждущий жизни, молю милосердия. Спаси и помилуй! Верю – придет милосердие. Да будет![382]

Этот пассаж сообщал повествованию добавочное, метафизическое измерение. Без него текст съежился до бытовой и даже сатирической картинки и сильно потерял в художественном плане.

Ища литературные прецеденты темы дьявола в революционной Москве, мы обязаны учесть и этот ранний и, видимо, весьма влиятельный контекст. Действительно, перед нами первая художественная реакция на переворот, первый отчет о том, что произошло в душе переживающих его людей. Вскоре последовали отъезд Толстого из Москвы в Одессу, занятую Добровольческой армией, его сотрудничество в прессе юга России и эмиграция.

Этот проективный, формообразующий заряд рассказа «Милосердия!» кажется нам сейчас более существенным, чем рассуждения о крушении «интеллигента» наподобие тех, что мы находим в тогдашних рецензиях[383]. В толстовском рассказе впечатляет полновесность и символичность повествования: «Он опять остановился у окна. Вдалеке в большом доме светом заката пылали, точно полные углей, множество стекол. Два купола Христа Спасителя протянули над городом два гладких луча…» Образы и интонации революционной прозы Толстого, никогда раньше не достигавшего такой значительности, как кажется, могли повлиять на строй булгаковской «Белой гвардии»: вот начало главы 8 булгаковского романа, с тем же сочетанием упоминания главного религиозного сооружения города и символического люминарного эффекта:

Да, был виден туман. Игольчатый мороз, косматые лапы, безлунный, темный, а потом предрассветный снег, за Городом в далях маковки синих, усеянных сусальными звездами церквей и не потухающий до рассвета, приходящего с московского берега Днепра, в бездонной высоте над городом Владимирский крест (113)[384];

Совершенно внезапно лопнул в прорезе между куполами серый фон, и показалось в мутной мгле внезапное солнце. Было оно так велико, как никогда еще никто на Украине не видал, и совершенно красно, как чистая кровь. От шара, с трудом сияющего сквозь завесу облаков, мерно и далеко протянулись полосы запекшейся крови и сукровицы. Солнце окрасило в кровь главный купол Софии… (231).

Немаловажным для Булгакова окажется и рассуждение о вечности театрального искусства из того же толстовского «Милосердия!», вошедшее в «канонический» текст:

И пусть там, за стенами театра, настойчивые и свирепые молодые люди совершают государственные перевороты, пусть сдвигаются, как пермские древние пласты, классы, пусть извергаются страсти сокрушительной лавой, пусть завтра будет конец или начало нового мира, – здесь за эти четыре часа итальянского обмана бедное сердце человеческое, могущее вместить волнения и мук не больше, чем отпущено ему, погрузится в туман забвения, отдохнет, отогреется.

Прогремят события, прошумят темные ветры истории, умрут и снова народятся царства, а на озаряемых рампою подмостках всё так же будут похаживать итальяночки с длинными ресницами и итальянцы с наклеенными бородами, затягивая, заманивая из жизни грубой и тяжкой в свою призрачную, легкую жизнь[385].

Ср. знаменитый пассаж из начала «Белой гвардии»:

Пианино показало уютные белые зубы и партитуру «Фауста» там, где черные нотные закорючки идут густым черным слоем и разноцветный рыжебородый Валентин поет <…> Все же, когда Турбиных и Тальберга не будет на свете, опять зазвучат клавиши, и выйдет к рампе разноцветный Валентин, в ложах будет пахнуть духами, и дома будут играть аккомпанемент женщины, окрашенные светом, потому что Фауст, как Саардамский Плотник – совершенно бессмертен (34).

Впоследствии Булгаков стремился печататься в литературном приложении к берлинской газете «Накануне», которым руководил Толстой, высоко ценивший и охотно публиковавший его, требуя «побольше Булгакова».

На наш взгляд, Булгаков внимательно следил за эмигрантскими публикациями Толстого. Хотя свой роман о революции «Хождение по мукам» старший автор оборвал накануне Октябрьского переворота, мы знаем, что начиная с лета 1918 года, с отъезда из Москвы, Толстой работал над романом именно о революции. Два фрагмента, описывающие Москву в июне 1918 года, в начале террора, он опубликовал в конце сентября в харьковской газете «Южный край». К зиме 1918 года у него был готов большой рассказ «В бреду», герой которого, офицер Никитин, насильно мобилизованный в Красную армию, переходил через линию фронта к белым, как в 1918 году сделал генерал-лейтенант Шварц (1879–1953) и как потом сделает в романе «1918 год» Рощин. В 1922 году этот рассказ был включен Толстым в том его текущего собрания сочинений, вышедший в Берлине под заголовком «Лихие года». (Нам неизвестно, было ли это первой публикацией этого текста, поскольку автор, живший в Париже с лета 1919 года, мог напечатать его в ранних парижских русских изданиях, до нас не дошедших.)

Как известно, Толстой переехал в Берлин поздней осенью 1921 года, надеясь возглавить независимый и аполитичный печатный проект совместно с группой т. наз. сменовеховцев, призывавших к сотрудничеству с Советской Россией. Проект реализовался как газета «Накануне», в которой Толстой весной 1922 года возглавил Литературное приложение. Газета, финансируемая Москвой, не являлась ни независимой, ни аполитичной. Условия будущей работы не были известны Толстому: на всякий случай, перед началом работы в «Накануне» зимой 1922 года он напечатал свои уже имевшиеся заготовки к роману о революции – возможно, предвидя, что теперь, ввиду новых обязательств, сделать это ему будет труднее.

Рижская газета «Сегодня», редактируемая Петром Пильским[386], тогда же напечатала рассказ Толстого «Четыре картины волшебного фонаря», состоящий из четырех фрагментов, связанных единством героя, того же офицера Никитина, что действовал в рассказе «В бреду»: «Черный призрак», названный «Гл. 1», вышел в «Сегодня» № 30 (07.02), 1922; «Картина вторая. Чужой берег» – в № 31 (08.02); остальные два фрагмента в следующих номерах.

Первый, военный эпизод написан в той поэтике, которая у читателей шестидесятых ассоциировалась прежде всего с «Белой гвардией» Булгакова, созданной, однако, позднее и, как кажется, не без влияния этой вещи Толстого.

Картина первая. ЧЕРНЫЙ ПРИЗРАК

Стремительным, железным свистом дунула вдоль пустынной улицы граната. Рррах, – разорвалась невдалеке, из-за крыши взлетел столб желтого дыма и кирпичной пыли.

Наискосок, через улицу, по грязному снегу побежал, низко пригибаясь, человек в солдатской шинели, за ним – такой же, второй, за этим – третий… пять человек перебежали улицу и стали в воротах. Та-та-та-та, – застучало вдалеке, полнозвучно, отрывисто, торопливо. Один из пяти выдвинулся из-за ворот, поднял винтовку и выстрелил туда, откуда звучало, но сейчас же замахал кистью левой руки. Вытащив из кармана платок, захватил его с уголка зубами и быстро перевязал палец.

В воздухе посвистывали пульки, кротко и даже жалобно. Иная шлепалась в стену, – взлетал дымок штукатурки, иная ударяла в окно, – со звоном летели стекла. В воздух опускались ледяные иголки, – не дождь не снег. Сквозь изморозь пустынно и уныло темнели окна домов. Снова завыл снаряд и ушел, надрываясь, далеко.

Стоявшие в воротах совещались: стрельба шла уже теперь по всему городу, все чаще сотрясался воздух, и дребезжали стекла от разрывов тяжелых снарядов. Враг наступал быстро, с нескольких сторон. Город, – это уже было ясно, – взят красными. Удерживаться в воротах не имело больше смысла: связь со своими давно была порвана, уйти через улицу тоже было нельзя. Тот из пятерых, кого ранили в руку, – командир растаявшего за нынешний день отряда, полковник Никитин, поглядывая на небо, сыпавшее иголочками, стискивал ровными, белыми зубами потухшую папироску. Молодое, с открытыми впадинами серых глаз, запачканное копотью и кровью, румяное лицо его все точно смялось морщинами напряжения и досады. Остальные четверо шепотом говорили по матерно, – соображали, как изловчиться, унести ноги. Но, – поди, унеси! Никитин приотворил калитку в воротах и заглянул во двор, покрытый снегом, без следов. С левой стороны тянулся коричневый, высокий забор, с правой – облупленная, грязная стена дома, в глубине – бревенчатая стена сарая: дворик узенький, как западня. В первый раз за этот день Никитин почувствовал тошноту смерти, – она сжала ему желудок, пошла по горлу, на минуту помутила глаза. Хотя, быть может, это было от голода.