Игра в классики. Русская проза XIX–XX веков — страница 53 из 55

Этот второй портрет Бубнова относится к осени (герой не видел его с весны, а лето и начало осени батрачил на юге Франции). У Набокова глухо говорится о некой кампании против Бубнова в прессе – но не о ее причинах. Политическая история, разыгравшаяся вокруг его сменовеховства, в «Подвиге» не упоминается вообще. Герой противостоит Бубнову, потому что оба влюблены в одну и ту же девушку.

Второй набоковский портрет Бубнова стилизован в риторике катастрофы:

Бубнов сидел на постели, в черных штанах, в открытой сорочке, лицо у него было опухшее и небритое, с багровыми веками. На постели, на полу, на столе, где мутной желтизной сквозил стакан чаю, валялись листы бумаги. Оказалось, что Бубнов одновременно заканчивает новеллу и пытается составить по-немецки внушительное письмо Финансовому Ведомству, требующему от него уплаты налога. Он не был пьян, однако и трезвым его тоже нельзя было назвать. Жажда, по-видимому, у него прошла, но все в нем было искривлено, расшатано ураганом, мысли блуждали, отыскивали свои жилища, и находили развалины (Там же).

Наверное, строку о том, что все в Бубнове искривлено и расшатано ураганом, и о «развалинах» мыслительных процессов персонажа надо отнести именно к той политической трепке, которую выдержал – или, скорее, не выдержал – оригинал обоих набоковских портретов. Вырвав себя из своего естественного – элитного парижского – социального контекста, в Берлине Толстой чувствовал себя менее обязанным соблюдать декорум, стал менее разборчив в общении и много пил.

Сам он очень страдал от социальной изоляции, но сделать уже ничего не мог[403]. Он все ждал обещанного журнала; но его роль в Берлине была сыграна, при этом он потерял свой престиж и больше не был там нужен. Оставался отъезд, он тянул, сколько можно, съездил на разведку в мае – и 1 августа 1923 года погрузился с семьей на пароход, идущий в Петроград.

В глубинной структуре «Подвига» возвращение Мартына контрастно сопоставлено с возвращением в Россию не Бубнова, а его прототипа. Соотношение героя и Бубнова описывается повторяющимся мотивом «воровства»: Бубнов «крадет» Соню (на самом деле она сама его вначале предпочитает, а затем отворачивается – возможно, из-за травли), «крадет» сюжет о Зоорландии (созданный Мартыном совместно с Соней, о чем Бубнову рассказывает Соня) и наконец «крадет» галстук в полоску, который видит на Мартыне. Подчеркивается человеческая ненадежность Бубнова: герой чувствует, что, несмотря на свою подчеркнутую открытость, тот далеко не прост. Эти подробности могут только подтвердить прототипичность для Бубнова Толстого, чье двуличие было у всех на виду, а склонность к плагиату показывали многочисленные скандалы и даже суды середины-конца 1920-х, о которых не могла не знать эмиграция.

Писатель Новодворцев и его литературно-историческая аура. Прошло пять лет после того, как в середине 1923-го из Берлина в Россию уехали Толстой и множество других писателей. Накануне нового 1929 года в газете «Руль» Набоков опубликовал «Рождественский рассказ», где изобразил советского писателя Новодворцева. Мы рискнем предположить, что это первый набросок будущего писателя Бубнова, только состаренного. Перед нами, как потом и в «Подвиге», лобастый, лысеющий, полный человек с характерно раскованной пластикой:

Писатель Новодворцев молчал тоже, но его молчание было другое, – маститое. В крупном пенснэ, чрезвычайно лобастый, с двумя полосками редких темных волос, натянутых поперек лысины, и с сединой на подстриженных висках, он сидел прикрыв глаза, словно продолжал слушать, скрестив толстые ноги, защемив руку между коленом одной ноги и подколенной косточкой другой…[404]

Он действительно «маститый» писатель, на суд к которому, как потом в «Подвиге», молодые авторы приносят свои произведения: в экспозиции показано, как Новодворцев слушает повесть такого дебютанта – крестьянского писателя Голого. Голый – это явно «новый» автор, порожденный новой ситуацией в литературе, когда рабоче-крестьянское происхождение было необходимым фактором для успешного вхождения в литературный процесс. Псевдоним выбран Набоковым с прицелом на изобилующих в этой официально пестуемой литературе Бедных, Голодных и т. п. Новодворцев вообще предпочитает «новых»: «Среди молодых, среди новых он чувствовал себя легко, вольно» (534). Это потому, что «новая жизнь была душе его впрок и впору» (535). Не зря он носит фамилию Новодворцев, характерную для переселенцев на новые места. Естественно, «новый» здесь понимается как «советский». Показан пожилой мастер, который давно снискал определенную известность и который, оказывается, имеет заслуги именно перед этой «новой» словесностью, перед ее системой ценностей. «Двадцать пять лет тому назад в толстом журнале появилась его первая повесть. Его любил Короленко. Он бывал арестован. Из-за него закрыли одну газету. Теперь его гражданские надежды сбылись» (533). «Теперь» – это, конечно, при большевиках.

Весь этот контекст, предыстория и ироническое заключение насчет гражданских надежд, однако, внутренне чрезвычайно проблематичны. Дата самого дебюта Новодворцева, 1901 год, указывает на поколение, рожденное в 1870-х, – поколение «знаньевцев», писателей, оппозиционно настроенных и в конце-начале века объединенных вокруг Горького и его издательства «Знание». Лишь немногие из них остались в Советской России, а самые знаменитые – сам Горький, Л. Андреев, И. Бунин – не приняли большевистского террора и уехали.

Далее, газету «Россия» в 1902 году закрыли из-за фельетона виднейшего журналиста России А. В. Амфитеатрова (1862–1938) «Господа Обмановы», в котором высмеивался Николай II. В 1902–1903 годах автор отбывал ссылку в Минусинске, в 1904-м – в Вологде; его отправили было в ссылку и в начале 1917-го, но помешала Февральская революция. А в 1917–1918 годах Амфитеатров боролся с большевизмом в своих фельетонах в тех газетах, которые все еще сохраняли независимую позицию. Когда же свободная печать была уничтожена, Амфитеатров преподавал и переводил, но в конце концов в 1921 году бежал из Советской России, а в эмиграции (в Италии) сотрудничал с антисоветской печатью.

Упоминаемый здесь же В. Г. Короленко (1853–1921), много лет проведший в политической ссылке, – личность, конечно, знаковая, образцовый прогрессивный писатель, защитник инородцев от жестокого царского режима, редактор народнического «Русского богатства». И он тоже по мере сил противился ленинской политике, в посланиях к Луначарскому пытался противодействовать террору и свою переписку, полную обвинений в адрес советской власти, перед смертью переслал на Запад. Таким образом, столпы политического либерализма, кадет Амфитеатров и народник Короленко, отвергли Октябрь.

Во внутреннем монологе Новодворцева звучат два крупных писательских имени, как бы составляющих его естественный контекст: «А все же бывало и приятное. Такой перечень, например: Горький, Новодворцев, Чириков…» (534). Но ведь и Горький с Чириковым ровно так же осудили большевистский переворот. Горьковское противодействие террору в свое время так раздражало Ленина, что по его настоятельному совету писатель в 1921 году выехал на Запад – якобы лечиться, а де-факто в эмиграцию; в 1928 году, когда появился рассказ Набокова, Горький давно уже жил в Италии.

Что же касается Е. Н. Чирикова (1864–1932), то он возглавлял эмигрантскую писательскую колонию в Праге. Это видный писатель-«знаньевец», с аурой борца против самодержавия: впервые он был арестован и выслан еще вместе с Лениным, арестовывался и в 1902-м, снова был ссыльным и поднадзорным, а затем прославился пьесами «Евреи» (1904) и «Мужики» (1905) – остро критическими по отношению к царскому режиму. Большевиков Чириков также осуждал и покинул советскую территорию, как и Горький – вняв угрозе Ленина. Вначале он работал в ростовском ОСВАГе, а затем жил в эмиграции в Праге, где опубликовал прославленный роман «Зверь из бездны» (1923), отвергающий и большевизм, и белых и обвиняющий все стороны конфликта в потере человеческого облика. Словом, и эти наиболее известные в прошлом литераторы – борцы с самодержавием в силу самих своих свободолюбивых взглядов после революции выступали против новой тирании – советской власти и все оказались в эмиграции, в отличие от набоковского Новодворцева.

На Толстого указывает сама литературная иерархия, цитированная в рассказе Набокова. Толстой всегда был в первой тройке.

Тусклая слава. Выясняется также, что история литературного дебюта Новодворцева, в том виде, в каком он преподносит ее в последней (видимо, недавней советской) автобиографии, прибавленной к собранию его сочинений (видимо, тоже недавно вышедшему), – это фальшивка: «В автобиографии, приложенной к полному собранию сочинений (шесть томов, с портретом), он описал, с каким трудом он, сын простых родителей, пробился в люди. На самом деле юность у него была счастливая. Хорошая такая бодрость, вера, успехи» (534).

Такой автобиографии у Толстого нет. Однако, вернувшись в Советскую Россию, Толстой перелицевал роман «Хождение по мукам» из антисоветского в просоветский и выпустил второй том – «Восемнадцатый год» (1927–1928), где запечатлел поражение белой армии под Екатеринодаром, смерть генерала Корнилова, моральный упадок «добровольцев». Зачем-то сюда приплетена вдобавок авантюрная интрига с бриллиантами, наверно, потому, что без нее было бы слишком скучно читать о постепенных прозрениях героев-интеллигентов насчет собственной неправоты и обреченности. Эта вторая часть трилогии, где Толстой задним числом фальсифицировал мысли и чувства героев-интеллигентов, обеспечила автору, на которого до того все еще опасливо косились в СССР, стабильно высокое место в советской писательской иерархии.

Тем не менее даже тот минимум объективности по отношению к белым, который Толстой сумел сохранить, ему пришлось отстаивать в борьбе с литературными чиновниками, – и в конце концов ему было позволено то, что не разрешалось остальным: некоторая доля сочувствия и личная нота, возмутившие «пролетарских» писателей и критиков. А эмиграция поражалась тому, как автор ухитрился преобразиться с такой стремительностью, поливая грязью бывших друзей.