После дня и вечера, столь насыщенных эмоциями, я должна бы провалиться в сон без сновидений – нет же. Сначала мне не дает расслабиться исчерканный портрет, затем я все-таки засыпаю, однако сны мои мрачны и запутанны, как коридоры Солтен-Хауса. Я бреду по этим коридорам, поднимаюсь по винтовым лестницам, ищу комнаты, которых в Солтене никогда не было, и, разумеется, не нахожу их. Впереди меня идет Кейт, я слышу ее голос, но не могу за ней угнаться. «Сюда, – говорит Кейт, – мы почти пришли». Ей отвечает жалобный крик невидимой во сне Фатимы: «Опять врешь!..»
А потом раздается лай Верного, я улавливаю звуки шагов и приглушенное: «Тише, Верный, тише». Хлопает дверь – значит, Кейт вывела пса на прогулку.
И снова тихо. Настолько, насколько может быть тихо в старом, кишащем призраками доме, который из последних сил противостоит ветрам и приливам. В очередной раз я просыпаюсь от голосов, доносящихся снаружи, от громкого встревоженного шепота. Сажусь в постели, тру глаза. Что происходит? Утро. Солнце пробивается сквозь тонкую ткань занавесок, и моя Фрейя – словно в озерце света, ее ручки и ножки непроизвольно подрагивают. Она спит. Вдруг начинает хныкать, и я беру ее на руки, прикладываю к груди – но нашей идиллии мешают чужие голоса. Фрейя вскидывает головку, оглядывает комнату; кажется, больше всего ее смущает характер освещения. У нас в Лондоне летом, после полудня, свет ложится пыльными желтоватыми пластами. Здесь он ослепительно чист – до того, что больно глазам – и не знает ни минуты покоя. Блики от волн пляшут на потолке, на стенах – вся комната в движении.
И еще голоса… тихие, взволнованные голоса, оттеняемые по временам жалобным повизгиванием Верного.
Наконец я не выдерживаю. Заворачиваю Фрейю в одеяльце, набрасываю халат, босиком иду вниз по деревянной лестнице, осторожничая на изъеденных временем ступенях. Дверь, выходящая в сторону суши, распахнута, снаружи льется свет – но еще прежде, чем я преодолеваю последний лестничный виток, мне ясно: случилось что-то плохое. Так и есть: плиточный пол залит кровью.
Замираю на ступенях, стискиваю Фрейю, прижимаю к груди, словно такая близость способна унять болезненное сердцебиение. Фрейя пищит, и лишь тогда я соображаю: мои пальцы впились ей в пухлые ножки. Ослабление хватки требует усилий – это было инстинктивное движение, и приходится задействовать волю. Между тем я уже ступила на окровавленный пол.
Только теперь я вижу: это не просто пятна крови. Это следы от окровавленных собачьих лап. Собака у нас одна – Верный. Следы идут от входной двери, делают круг по комнате и удаляются из дому, словно Верного поспешно выгнали.
Голоса доносятся снаружи, со стороны суши. Влезаю в сандалии и выхожу, щурясь от солнца.
Кейт и Фатиму я вижу со спины; Верный сидит рядом с Кейт, тихонько, тоскливо подвывает. Накануне Верный разгуливал свободно – сейчас он в ошейнике, и тонкая рука Кейт сжимает короткий поводок.
– Что случилось, девочки?
Кейт с Фатимой оборачиваются. В следующее мгновение Кейт делает шаг в сторону, и моему взору предстает нечто доселе скрытое. Моя ладонь зажимает рот, я сглатываю, а когда вновь обретаю дар речи, голос у меня дрожит:
– Господи. Она что… мертвая?
Дело не в самом факте – мне и раньше доводилось видеть мертвые тела; дело в эффекте неожиданности, в несоответствии кровавого месива сине-золотому, восхитительному летнему утру. Шерсть влажная – наверное, ее промочил прилив; кровь медленно стекает в черные щели мостков, пропитывает глинистую отмель. Прилив успел отхлынуть, остались только лужицы, а крови достаточно, чтобы окрасить воду в цвет ржавчины.
Фатима мрачно кивает. Прежде чем покинуть стены дома, она не забыла надеть хиджаб и выглядит сейчас как женщина-врач тридцати с хвостиком лет – а не как вчерашняя девчонка-школьница.
– Мертвее не придумаешь, – говорит Фатима.
– Но… но почему… как?.. – мямлю я, не в силах спросить прямо: «Кто?»; между тем мой взгляд устремляется к Верному.
Морда у него вымазана кровью. Привлеченная запахом, на окровавленный собачий нос присаживается муха. Верный взвизгивает, мотает головой. Муха улетела; длинный розовый язык вывалился из пасти в попытке слизнуть липкую мерзость.
Хмурая Кейт пожимает плечами:
– Понятия не имею. Наверняка не мой Верный – он сам как ягненок, хотя… хотя чисто физически он мог бы… Да, он мог бы.
– Но как же?..
Прежде чем мой невнятный вопрос тает в воздухе, взгляд успевает метнуться от мостков к изгороди. Калитка открыта.
– Вот черт!
– То-то и оно. Если бы я только знала, никогда бы его не выпустила.
– Кейт, милая! Мне так жаль! Наверное, это Тея открыла…
– Ну-ка, ну-ка – что конкретно открыла Тея?
Оборачиваюсь на заспанный голос. Тея, взъерошенная, с неприкуренной сигаретой в пальцах, жмурится на пороге мельницы.
– Тея, я в том смысле, что… – осекаюсь, переступаю с ноги на ногу.
Я и правда не думала валить все на Тею – как бы ни прозвучало мое предположение.
Внезапно Тея видит кровь, израненную плоть, мокрую шерсть.
– Черт. Что случилось? При чем тут я?
– Кто-то оставил калитку открытой… – Голос у меня затравленный. – Я совсем не имела в виду, что…
– Неважно, кто не закрыл калитку, – резко обрывает Кейт. – Виновата я. Я должна была проверить все запоры, прежде чем выпускать Верного.
– Это что, твой пес сделал, да?
Тея, бледная, как полотно, пятится от трупа, от Верного, от его окровавленной морды.
– Господи боже.
– Мы не знаем, – коротко поясняет Кейт.
Вид у Фатимы перепуганный, и мысль ее мне ясна: если не пес это сделал – тогда кто?
– Пойдемте отсюда, – говорит Кейт.
От ее резкого поворота с кишок, вываленных на мостки, срывается стая мух – чтобы через мгновение вернуться к пиршеству.
– Пойдемте в дом, – продолжает Кейт. – Надо обзвонить фермеров – может, кто овцы недосчитался. Черт. Только этого нам не хватало.
Пояснения мне не нужны. Дело не только в овце, не только в том, что созерцать растерзанный овечий труп втройне тяжелее с похмелья. Дело в зловонии, которое пропитало воздух. В крови, которая отравила морскую воду, сделала ее мерзкой, враждебной для нас. Сама смерть взяла курс на мельницу.
Фермера, недосчитавшегося овцы, Кейт находит лишь с четвертого или пятого звонка. Затем ждет. Она цедит кофе, старается абстрагироваться от мушиного жужжания над трупом – жужжания, которое слышно даже через закрытую дверь. Тея отправилась досыпать, мы с Фатимой заняты Фрейей – поджарили для нее тост. Фрейя, конечно, его не ест – только делает вид.
Кейт меряет шагами комнату; мечется, словно тигрица в клетке, подходит то к окну, выходящему на Рич, то к подножию лестницы; без конца, до мельтешения в глазах, повторяет маршрут. Она курит самокрутку – дрожь пальцев, а значит, и весь настрой, заметны лишь по вибрациям этой самокрутки в тонких пальцах.
Внезапно Кейт дергает головой, и вместо тигрицы я вижу собаку – чуткую, настороженную собаку. Мгновением позже звук, от которого Кейт так встрепенулась, доходит и до меня. Это – шорох автомобильных шин. Кейт выскакивает из дому, закрывает за собой дверь. Снаружи рокочет чужой недовольный голос, полушепотом извиняется бедная Кейт.
– Простите, пожалуйста. Мне так неловко… Что? В полицию?..
Фатима не выдерживает:
– Как думаешь, Айса, нам выйти?
– Даже не знаю… – Мои пальцы теребят оборку халата. – Этот фермер… он вроде не очень зол. Может, Кейт сама разберется?
Фатима держит Фрейю на руках. Подхожу к окну. Кейт с фермером нависли над мертвой овцой. Фермер и впрямь не столько рассержен, сколько опечален. Кейт кладет ему руку на плечо – жест утешительный, не объятие, нет – но что-то близкое к объятию. Впрочем, Кейт сразу отдергивает руку. Слов фермера не разобрать. Вдвоем они берут злосчастную овцу за ноги, тащат по мосткам и бесцеремонно забрасывают в кузов фермерского пикапа.
– Сейчас принесу деньги, – произносит Кейт.
Фермер закрепляет задний борт. Кейт поворачивается к дому, в пальцах у нее на миг мелькает нечто маленькое, окровавленное – мелькает и исчезает в кармане.
Отшатываюсь от окна. Успеваю прежде, чем открывается дверь; прежде, чем, встряхивая головой, словно стараясь отделаться от дурного впечатления, входит Кейт.
– Все в порядке? – спрашиваю я.
– Не знаю. Вроде того.
Кейт моет окровавленные руки, затем делает шаг к комоду, где лежит кошелек. Открывает отделение для купюр, заглядывает. Выдыхает:
– Вот черт!
– Наличные нужны? – поспешно спрашивает Фатима.
Поднимается, передает мне Фрейю.
– Подожди, сейчас принесу. Моя сумка в спальне.
– Я тоже участвую. Сколько нужно?
Хорошо, что и я могу помочь Кейт.
– Сотни две, – вполне спокойно отвечает Кейт. – Овца, конечно, столько не стоит, но хозяин вправе вызвать полицию, а мне это не нужно.
На лестнице появляется Фатима с сумочкой.
– Вот, у меня есть сто пятьдесят. Еще на Гемптон-Ли, когда заправлялась, вспомнила, что в Солтене банкомат днем с огнем не сыщешь, и сняла с карты немного нала.
– Нет, половина – с меня.
Одной рукой удерживая на плече Фрейю, достаю из сумки, которую оставила болтаться на лестничной подпорке, тугой кошелек.
– У меня достаточно денег, Кейт. Возьми, пожалуйста.
Достаю пять хрустящих двадцаток, причем Фрейя, развеселившись, пытается ухватить каждую из них. Фатима добавляет сотенную купюру. От Кейт нам достается короткая, печальная улыбка.
– Спасибо, девочки. Я отдам, как только мы до Солтена доберемся, – на почте есть банкомат.
– Не надо отдавать, – возражает Фатима.
Но Кейт уже закрыла за собой дверь, ее голос доносится от пикапа. Фермер что-то бурчит, забирая деньги. Затем слышится шорох шин. Пикап удаляется, увозит с мельницы растерзанную овцу.
Кейт возвращается бледная, но с выражением облегчения на лице.
– Слава богу. Теперь едва ли он в полицию станет звонить.