– Как долго? – вскидывается Фатима. – Речь идет о неделях? О месяцах?
Кейт поджимает губы. Тонкие, дрожащие, они выдают ее прежде, чем она успевает заговорить.
– О месяцах. Точнее… о годах.
– Господи боже мой.
Тея закрывает глаза, ее ладонь взлетает к лицу.
– Почему ты нам не говорила?
– А зачем? Чтобы вместе бояться? Вы мне тогда помогли, а это уже мой крест.
– Кейт, Кейт, как же ты выдерживаешь? – шепчет Фатима.
Обеими руками она берет тонкую, перепачканную красками руку Кейт; в свете свечей вспыхивают два бриллианта в двух кольцах – помолвочном и обручальном.
– В смысле, как ты выдерживаешь все это… одна? Мы тогда уехали, а ты осталась. Как ты выжила?
– Тебе это отлично известно.
Нижняя челюсть напрягается, когда Кейт, сглотнув, произносит эти слова:
– Сначала продавала папины работы, затем, когда они кончились, стала рисовать в его стиле. В досье на меня Люк при желании мог бы включить сведения о фальсифицировании.
– Да я не об этом. Я хотела спросить – как ты сумела не тронуться рассудком? Совсем одна, дом на отшибе… Тебе, наверное, страшно было?
– Нет, – тихо возражает Кейт. – Страшно мне никогда не было… А что до остального… Не знаю, может, рассудок и не выдержал вовсе. Может, я все-таки рехнулась.
– Мы все рехнулись, – перебиваю я. Ко мне обращены три пары глаз. – Все. То, что мы сделали, нормальный человек делать не стал бы…
– У нас не было выбора, – возражает Тея. От напряжения кожа на ее скулах натянута.
– Нет, был! Был! – кричу я.
Я в ужасе, я словно впервые осознала содеянное. Приступ паники охватывает меня. Знакомое ощущение – с ним я неоднократно просыпалась среди ночи, выныривала из кошмара о мокром песке и лопате. С ним, наяву, прочитывала газетные заголовки о людях, утаивших трупы. Мое тело обмякает, руки как ватные.
– Господи, да вы что, не понимаете? Если все откроется – меня вышвырнут с работы. Это правонарушение, преследуемое по обвинительному акту. С таким багажом на карьере юриста можно поставить жирный крест. С Фатимой будет то же самое. Кому нужен врач, утаивший труп? Мы влипли, вот в чем правда. Нам светит тюрьма. И тогда… тогда у меня отберут мою… – Горло сдавливает спазм, словно кто-то уже накинул на меня обмыленную петлю. – У меня отнимут Ф-Фр…
Не могу произнести это имя. Поднимаюсь с дивана, с Фрейей на руках подхожу к окну. Кажется, сила моей любви такова, что ее заметят даже полицейские, заметят и проникнутся, и оставят Фрейю со мной.
– Айса, успокойся, – произносит Фатима, подходя ко мне. Но лицо у нее перекошено страхом, что вовсе не помогает успокоиться. – Мы были тогда почти детьми. Есть же разница, взрослый или подросток совершает преступление? Ты юрист – должна знать.
– А я вот не знаю. – Помимо моей воли пальцы впиваются в теплое тельце Фрейи. – Уголовная ответственность наступает с десяти лет. Нам было гораздо больше.
– А срок давности? – не сдается Фатима.
– Срок давности связан с административной ответственностью. Вряд ли он распространяется и на уголовные дела.
– Вряд ли? То есть наверняка ты не знаешь?
– Не знаю! – В моем голосе звучит отчаяние. – Я, Фатима, адвокат по гражданским делам. Мы подобные дела не рассматриваем.
Фрейя хнычет во сне. Еще бы – я так сильно ее стиснула. Спохватываюсь, ослабляю хватку.
– Это серьезно? – уточняет Тея.
Она терзала свою несчастную кутикулу, и теперь вокруг ногтей выступила кровь. Тея сует палец в рот, посасывает.
– В смысле, если все откроется – мы пропали, да? Не в суде даже дело – нас добьют таблоиды. Они такого случая не упустят.
– Проклятье! – На миг Фатима закрывает лицо руками, затем ее взгляд падает на часы. – Это что, уже два? Мне надо наверх.
– Так ты утром уезжаешь? – спрашивает Кейт.
Фатима кивает:
– Да. Никак не могу задержаться. На работу надо.
На работу. Неожиданно для себя издаю истерический смешок. Надо на работу. Надо к Оуэну. Странно – я даже лицо его забыла. Оуэн – лишний в нашем мирке; он никак не связан с нашим прошлым. Как я вернусь, как посмотрю в его глаза, если не в силах заставить себя даже сообщение ему написать?
– Конечно, – соглашается Кейт и делает попытку улыбнуться. – И спасибо, что навестила меня. Всем вам спасибо, девочки. Вечер встречи позади, и вам лучше разъехаться. Чтобы не вызвать подозрений. А вообще Фатима права – нам действительно пора спать.
Кейт встает с дивана, Фатима поднимается по скрипучей лестнице. Кейт задувает свечи, гасит лампу. Я стою между двух окон, слежу, как Кейт убирает бокалы. Крепко держу Фрейю. Мне совершенно не до сна. Однако поспать надо – иначе завтра не будет сил на заботы о Фрейе, на обратную дорогу.
– Спокойной ночи, – произносит Тея, поднимаясь. Под мышкой у нее зажата бутылка, словно это у нее в порядке вещей. Похоже, Тея всегда в постель с бутылкой ложится.
– Спокойной ночи, – отзывается Кейт и задувает последнюю свечу.
И вот мы – в полной темноте.
Кладу Фрейю, сонную и потому отяжелевшую, на середину большой двуспальной кровати (когда-то на ней спал Люк). Иду в ванную, чищу зубы. Рухнуть бы сейчас в постель – но на зубах и языке налет.
Затем начинаю стирать тушь ватными дисками. Тонкая кожа вокруг глаз разглаживается от механического воздействия – однако обвисает, едва я убираю руку. Былой эластичности нет. Неважно, о чем я думала, входя сегодня вечером в школьные стены; неважно, что чувствовала – я больше не та, не прежняя девчонка. То же самое можно сказать о Кейт, Фатиме, Тее. Мы стали старше почти на два десятилетия; слишком долго мы влачили тяжкое бремя.
Умывшись, возвращаюсь в спальню. Крадусь на цыпочках – Фрейя спит, остальные, наверное, тоже; не хочу их тревожить. Из-под двери, ведущей в комнату Фатимы, пробивается полоска света. Останавливаюсь, уловив невнятное бормотание.
Сначала мне кажется, что Фатима говорит по телефону с Али; сразу становится неловко перед Оуэном. В следующий миг я вижу через щель, как Фатима поднимается с колен и сворачивает небольшой коврик. Ну конечно! Она молилась.
Ощущение, будто я вторглась в чужую жизнь. Делаю шаг от двери. Поздно: Фатима либо расслышала шум, либо заметила тень. Шепотом она спрашивает:
– Это ты, Айса?
– Я.
На пару дюймов приоткрываю дверь ее спальни.
– Из ванной шла. Не подглядывала, не думай.
– Я и не думаю.
Фатима аккуратно кладет молитвенный коврик на кровать. На лице у нее нечто вроде умиротворения, которого не наблюдалось в гостиной.
– И вообще, я ничего предосудительного не делала, – добавляет Фатима.
– Ты каждый день молишься, Фати?
– Да, по пять раз. В смысле, когда я дома – то по пять. А в поездках – как получится.
– Пять раз? – Вдруг понимаю, как постыдно мало мне известно о ее вере. – Хотя да… Со мной работают несколько мусульман, и они…
Что-то мешает договорить. Фатима – моя подруга, одна из лучших, из самых давних и самых верных, – а я почти ничего не знаю о ее жизненных ценностях. Что же, заново искать к ней путь?
– Сегодня я припозднилась, – с сожалением объясняет Фатима. – Ишу, то есть ночной намаз, следовало совершить часов в одиннадцать. Совсем потеряла счет времени.
– А это принципиально? – спрашиваю я с видом полной невежды.
Фатима пожимает плечами:
– Желательно каждый намаз совершать в установленное время. Но считается, если забудешь по объективным причинам, Аллах простит.
– Фатима… – начинаю я и сама себя обрываю: – Ладно, забудь.
– Что конкретно забыть?
Делаю вдох. Нет уж, хватит нелепых вопросов, хватит грубых вторжений в жизнь Фатимы. Прижимаю ладони к глазам.
– Пустяки, Фати.
И вдруг неожиданно для себя с жаром спрашиваю:
– Фатима, как ты думаешь, – он нас простит? В смысле, тебя? Аллах?
– За то? – уточняет Фатима.
Киваю.
Она садится на кровать, начинает заплетать косу. Есть в привычных движениях ее ловких пальцев что-то успокаивающее.
– Очень на это надеюсь. Коран учит, что Аллах прощает все грехи, если грешник искренне раскаялся. Мне еще каяться и каяться; но, что касается моего соучастия, я очень стараюсь искупить тот грех.
– Что мы натворили, Фатима? – шепчу я.
Вопрос не иронический и не риторический: я действительно вдруг перестала понимать смысл наших действий. Если бы меня спросили семнадцать лет назад, я бы ответила: мы пытались спасти подругу. Десять лет назад сказала бы, что мы совершили непростительную глупость, из-за которой я ночами не сплю, все боюсь, что труп обнаружится, что меня вызовут в полицию и станут допрашивать.
Но сейчас… когда труп действительно обнаружен, а допрос в полиции сулит попасть в ловушки, о которых мы и не подозреваем, – сейчас я совсем запуталась.
В одном я уверена: мы совершили преступление. Но вдруг наша вина не только в сокрытии трупа? Что, если это из-за нас Люк изменился до неузнаваемости?
Быть может, мы совершили преступление не против Амброуза, а против его детей.
Об этом я думаю, пробираясь на ощупь в комнату Люка. Эта мысль не отпускает меня, лежащую в его постели, глядящую, поверх головки Фрейи, в темный потолок. Снова и снова я спрашиваю себя: «Неужели в том как изменился Люк, виноваты именно мы?»
Закрываю глаза – и присутствие Люка становится осязаемым, вот как простыни, что льнут к моему разгоряченному телу. Люк – здесь; он находится в спальне незримо – однако не менее реален, чем мы вчетвером. От этой мысли мне должно бы стать жутко, а не становится. Ведь мужчина, что сегодня околачивался у мельницы, в моем воображении неотделим от долговязого, смуглого, золотоглазого юноши с хрипловатым, робким смехом, от которого сердце заходилось. Этот юноша никуда не делся – я узнала его, заглянув в налитые кровью глаза, уловила робость за пьяной бравадой и высказанной обидой.
Обнимая Фрейю, я слышу его слова – они болью отдаются в висках:
«А вот кому новость? Откуда в Риче взялось мертвое тело?»