Игра в ложь — страница 42 из 62

Договорить берется Фатима. Она – врач; ей уже случалось, и не раз, выносить вердикт – жизнь или смерть. Она озвучивает диагнозы, что меняют существование целых семей; она выдает роковые результаты анализов.

Итак, Фатима залпом допивает мятный чай и ровным голосом заканчивает мою фразу:

– Или кто-то его убил.


На обратном пути факты роятся в черепной коробке, толкаются, меняются местами, создают иллюзию, будто в моих силах докопаться до истины, главное – грамотно перетасовать колоду.

Соучастие в убийстве. Или, если Фатима права – я могу стать одной из подозреваемых.

Это в корне меняет дело; меня лихорадит от одного только осознания, во что мы вляпались. Я злюсь. Нет, «злюсь» – неподходящее слово. Слишком слабое. Я в ярости. В бешенстве. На Фатиму и на Тею – за то, что не сумели переубедить меня. На себя – за то, что раньше не сообразила. Семнадцать лет я гнала мысли о совершенном в ту ночь. Семнадцать лет не думала, что же в действительности случилось; пыталась похоронить воспоминания под плитой ежедневных забот, тревог и планов; под плитой, которая весит целый центнер.

Нельзя было отвлекаться.

Надо было думать каждый день, рассматривать ситуацию под всеми углами. А что теперь? Я потеряла одну-единственную ниточку – и весь гобелен начал распускаться, вся картинка прошлого распалась.

Чем больше я углубляюсь в воспоминания, тем сильнее моя уверенность: рисунки всплыли только утром в субботу, когда Амброуз был уже мертв и даже зарыт. Я ведь говорила с мисс Уэзерби в пятницу перед ужином; она спрашивала про маму, про мои планы на выходные. Она была абсолютно спокойна. Ужас, шок и ярость ее лицо выражало в субботу утром – а накануне никто не разглядел бы и намека на эти эмоции. Конечно, может, мисс Уэзерби на диво умело притворялась, но для чего? С какой целью? У нее не было ни малейшего повода выжидать полсуток, чтобы предъявить нам доказательства. Если бы мисс Уэзерби получила рисунки в пятницу, уж она не замедлила бы вызвать нас в тот же день.

В общем, как ни крути, а вывод очевиден: рисунки всплыли после смерти Амброуза.

Но кто их подбросил? И зачем?

Вопросы почти равноценны, тут не поспоришь.

Кто-то шантажировал Амброуза – и в конце концов привел угрозу в исполнение.

Или, может, кто-то сначала убил Амброуза, а потом подбросил рисунки – как мотив для мнимого суицида?

Или… или Амброуз сам их отправил мисс Уэзерби перед тем, как принять смертельную дозу – скажем, это был жест раскаяния?

Нет, только не это. Версию отметаю практически сразу. Амброузу не следовало нас рисовать, это было неправильно и в плане этики, и с точки зрения Уголовного кодекса. По выражению Фатимы, Амброуз злоупотреблял своим положением учителя. Пожалуй, с течением лет он и сам раскаялся бы.

Но, что бы он ни чувствовал, в школу он бы рисунки не отправил. Не потому даже, что боялся за себя. Амроуз не стал бы подвергать нас подобному унижению; и уж тем более не стал бы подвергать унижению свою обожаемую дочь. Он любил нас всех, любил слишком сильно. В этом я не сомневаюсь, это «любил» повторяю в такт ударом колес электрички о рельсы, что мчит меня под землей. Глотаю пыльный теплый туннельный ветер и твержу: «Он нас любил, потому что любил Кейт, а мы были ее подругами».

Тогда чья это работа?

Может, кто из деревенских случайно заглянул на мельницу, заметил что-то и прикинул: тут есть чем поживиться? Хорошо бы так.

Потому что, если не так, если шантажист – не из деревни, то… Об этом и подумать нельзя.

Это значит, что имело место убийство.

И круг подозреваемых чудовищно узок.

Люк отпадает сразу. Со смертью Амброуза никто столько не потерял, сколько он. И дома, и сестры, и приемного отца лишился. Амброуз ведь был Люку еще и защитником.

Дальше деревенские. Ума не приложу, кто мог желать смерти Амброуза. Одно дело – шантаж и материальная выгода, тут все понятно. Но чтобы убивать своего же?

Ну и кто остается? У кого был доступ и к рисункам, и к героиновой заначке? Кто находился в доме перед самой смертью Амброуза?

Тру пальцами виски. Только бы не думать об этом; только бы забыть разговор с Фатимой и Теей – уже после кафе, по пути к станции подземки «Южный Кенсингтон», навстречу предвечернему солнцу, что било в глаза сквозь темные очки.

– Знаете, а ведь тут еще один момент, – вдруг заговорила Тея.

Она резко остановилась – прямо под аркой входа – и поднесла пальцы ко рту.

– Хорош уже ногти грызть, – сказала Фатима, но без осуждения в голосе, с одной только заботой. – Ну, что еще?

– Насчет Кейт. Насчет Амброуза. Ох, черт!

Тея взъерошила волосы, застыла с окаменевшим от страха лицом.

– Ладно, проехали. Забудьте.

– Нет уж, Тея. Сказавши «А», давай говори и «Б».

Я взяла ее за руку и добавила:

– Поделись с нами – тебе сразу станет легче. Ты ведь вся извелась. Озвучь свои подозрения. Сама знаешь: одна голова – хорошо, а две – лучше. А тут – целых три головы. Ну?

– Лучше? Как бы не так! – почти выплюнула Тея. – Мы тогда на четыре головы соображали – и вот результат.

Изменившаяся в лице, перекошенном от страха, Тея продолжила:

– Только не подумайте, что я сама в это верю… в то, что сейчас расскажу…

Она терла переносицу, не снимая очков. Мы с Фатимой ждали. Мы не торопили Тею, потому что обе чувствовали: только наше терпение способно разговорить ее.

И Тея наконец раскололась.

Оказывается, Амброуз хотел отослать Кейт. Из дома. В другую школу-пансион.

Так он сказал Тее буквально за неделю до своей смерти, тоже в выходные. Будучи сильно, очень сильно пьяным. Мы с Кейт и Фатимой в это время бултыхались в Риче, а Тея осталась на мельнице с Амброузом. Он выпил своего кислющего красного вина, уставился в потолок, словно пытаясь смириться с решением, которое ему явно очень нелегко давалось.

– Сначала он меня о школах расспрашивал. О других школах, где я до Солтена училась, – каковы они по сравнению с Солтеном. Допытывался, тяжело это или не очень – так часто менять школы. Он уже здорово набрался, местами нес околесицу – и вдруг упомянул связь между отцом и ребенком. Тут-то мне и поплохело. Потому что Амброуз имел в виду Кейт.

Тея перевела дух, словно лишь сейчас осознала смысл того разговора.

– Я ему говорю: Амброуз, не делайте этого. Вы разобьете ей сердце. Он не сразу ответил, долго молчал, а потом выдал: «Знаю. А куда деваться? То, что происходит, – неправильно. Я несу ответственность».

Дальше было примерно так: Тея стала расспрашивать, что именно неправильно, но тут послышался наш гомон, и Амброуз только тряхнул головой, взял бутылку, пошел наверх, в студию, и закрыл за собой дверь. Спрятался прежде, чем ввалились мы, мокрые, резвящиеся. Весь тот вечер и всю неделю Тея наблюдала за Кейт, пыталась понять – знает она о планах отца или не знает?

А в следующую пятницу Амброуз умер. И все рухнуло.


«То, что происходит, – неправильно. Я несу ответственность». Голос Теи, эхом повторяющий слова Амброуза, звенит в висках по дороге от метро к дому. Солнце печет затылок, но я едва замечаю жар – настолько я поглощена своими мыслями.

«То, что происходит, – неправильно». Что он имел в виду? Неужели Кейт вытворила нечто такое, что Амброуз решился отослать ее? Нет, невозможно. Весь учебный год Амброуз наблюдал, как Кейт и мы вместе с ней ошибались, принимали сомнительные решения, пробовали алкоголь и травку, оттачивали свои женские штучки. Наблюдал – не мешая нам, не упрекая, не воспитывая. С одной стороны, что удивительного? Амброуз и сам в юности отрывался – ему ли было в нас камни бросать? Поэтому он просто наблюдал – с любовью и терпением; пытался, без нотаций и угроз, донести до нас: мы подвергаем себя опасности. Один-единственный раз он действительно рассердился – когда Кейт на дискотеку взяла «колесо».

«Ты рехнулась? – кричал он, запустив пальцы в свою жидкую шевелюру, взъерошив ее так, будто это не волосы, а крысиные гнезда. – Не понимаешь, какой урон наносишь организму?! Травы тебе мало – надо себя с юности убивать?!»

Но даже тогда Амброуз не наказал Кейт, не посадил под домашний арест. Он только выразил огорчение и озабоченность. Потому что беспокоился за дочь. И за нас. Потому что хотел нам добра. Когда мы курили, он качал головой; когда замечал у Теи повязки на свежих порезах и ожогах – изменялся в лице от сострадания. Когда мы просили совета – советовал. И все. Никакого осуждения, никаких оскорблений. С Амброузом мы не чувствовали себя ни виноватыми, ни униженными.

Он нас любил. Всех. А в Кейт и вовсе души не чаял. Обожал ее до такой степени, что у меня, помню, дыхание перехватывало. Может, потому, что после смерти матери Кейт их осталось двое – она и Амброуз. Но дело не только в этом. Амброуз так смотрел на дочь, с такой бережной нежностью убирал, бывало, ей за ушко выбившуюся прядь волос, будто… будто пытался не то чтобы владеть ею пожизненно, а скорее запечатлеть самую суть Кейт, которая осталась бы с ним навсегда. Поэтому на каждом рисунке Кейт – абсолютно живая; каждый рисунок – гимн отцовской любви. Нечто похожее мне удавалось улавливать в отношениях моих родителей – но то была бледная тень чувств Амброуза, словно я смотрела сквозь затуманенное стекло или с очень большого расстояния. А в Амброузе любовь пылала ярко, если не страстно.

Нас он любил – с Кейт отождествлял себя. Представить невозможно, чтобы ему взбрело отослать ее из дома.

Что же случилось? Почему Амброуз решился расстаться с собственным сердцем?

– Ты уверена? – спросила я Тею. Вся жизнь показалась мне снежным комом, который балансирует на уступе, готовый сорваться. – Ты точно его слова запомнила?

Тея кивнула – молча, и поэтому я повторила вопрос. Тогда Тея взорвалась.

– Я дура, по-твоему? Могла в такой ситуации перепутать? Конечно, я уверена!

«Я несу ответственность».

За что, Амброуз? Какую именно ответственность? Что натворила Кейт? Или… от этой мысли все внутри переворачивается… или была другая причина? Может, Амброуз пытался защитить Кейт? От чего? Или от кого? Может, он сам что-то натворил?