Но мне почему-то важно услышать подтверждение от Кейт. Мне важно видеть ее лицо, ее реакцию на мои слова.
Впрочем, по лицу-то как раз немного поймешь. Почти окаменевшая, Кейт неохотно кивает:
– В общем, да. У меня взяли образец ДНК – но чисто для проформы. И так все понятно. Говорят, по зубным пломбам опознали, ну и еще кольцо его мне предъявили.
– Тебя просили подтвердить, что кольцо принадлежало отцу?
– Да. Я подтвердила. Зачем отпираться?
Киваю. Кейт права. Отчасти смысл игры в ложь в том, чтобы вовремя соскочить. Правило пятое – умей остановиться. «Отдерни руку прежде, чем на нее птичка нагадит», – говорила Тея. Фишка в том, чтобы четко представить: все, черта, дальше нельзя. Не уверена, что на сей раз мы эту черту разглядели. Мало того, похоже, проблемы на нас повалятся независимо от нашей смекалки и наших действий.
– А потом, Кейт?
– Я должна буду явиться в полицию и дать отчет о ночи, когда папа… пропал. А я не знаю, говорить или не говорить, что вы все были тогда со мной.
Кейт трет лицо. Круги под глазами на фоне оливковой кожи кажутся коричневыми.
– Не знаю, как будет лучше. Можно им сказать, что я позвонила и позвала вас, обнаружив, что папа пропал. Тогда у нас не будет расхождений в показаниях. Мы все здесь были, ждали папу, он не появился, и тогда вы втроем ушли. Но в таком случае вас тоже станут допрашивать. Чтобы вы подтвердили сказанное мной. Мы не знаем, что известно в школе – а от этого многое зависит.
– Что известно в школе? – эхом повторяю я.
– Ну да. О той ночи. Кто-нибудь видел, как вы уходили? Если я скажу, что вас тут не было, а кто-то вас видел сбегающими из школы… Сама понимаешь.
Еще бы не понимать. Прокручиваю ситуацию. Мисс Уэзерби застала нас в спальнях – но видела нашу одежду со свежей грязью. И в кабинете у себя она говорила ведь о нарушении правил школьного распорядка, о свидетеле…
– Думаю, нас все-таки засекли, – с неохотой произношу я. – По крайней мере, Уэзерби утверждала, что есть свидетель. Кто – она не говорила. Мы ни в чем не сознались. В смысле, я не созналась. Насчет Фатимы и Теи не в курсе.
– Черт. Получается, придется сказать в полиции, что я была не одна, а с вами. А это значит, вас тоже, скорее всего, будут допрашивать.
Кейт бледнеет. Понятно, о чем она подумала. Дело не только в проблемах, которые получим мы втроем. Нет, здесь имеет место быть вполне эгоистическое соображение. Четыре варианта показаний – это много. Совпадут ли они в деталях? А если кто-то расколется…
Сразу приходит на ум Тея – пьющая, со шрамами на руках. Уж конечно, Тея нестабильна. А Фатима что – стабильнее? Как бы не так. Фатима нашла себя в исламе. Что она там говорила про искреннее раскаяние? Про исповедь, без которой путь к новой жизни закрыт? Едва ли Аллах простит грешника, который продолжает лгать и отпираться.
Ну а рисунки? Чертовы рисунки в чертовом конверте? Выходит, о нас кому-то известно.
– Кейт… – начинаю я. Сглатываю. Умолкаю.
Кейт поднимает взгляд, и я заставляю себя продолжить:
– Тут еще новость. Фатима, Тея и я… мы получили по почте рисунки. То есть ксерокопии рисунков.
Кейт меняется в лице, и по характеру этой перемены мне ясно: Кейт знает, что́ я сейчас скажу. Не пойму, легче мне от ее знания или нет; как бы то ни было, выпаливаю остальное, боясь, что, если буду тянуть резину, уже не решусь.
– Кейт, ты действительно уничтожила наши портреты?
– Да, – отвечает Кейт. Лицо перекошено от боли. – Клянусь. Только…
Она замолкает. Не слышать бы, никогда не слышать ее следующих слов. Однако они звучат. Кейт поджимает белые, бескровные губы и сознается:
– Уничтожила, только не сразу.
– А поподробнее?
– Тогда – прямо тогда – у меня рука не поднялась их сжечь. Я хотела, честно. Но не смогла. Все думала: вот соберусь с духом и сожгу, соберусь и сожгу. А потом как-то пошла в папину мастерскую – а там кто-то успел побывать.
– Что? – Не могу скрыть ужаса. – Когда это случилось?
– Давно. Вскоре после папиной смерти. Я недосчиталась нескольких картин и рисунков и поняла, что их украли. Что кто-то за нами следит. Все, что осталось, я сожгла, клянусь. Но тут мне стали приходить письма.
Чувствую, как цепенеет все тело, словно в кровь впрыснули яд.
– Письма?
– Ну да. Первое пришло, когда я продала папину картину. Об аукционе написали в местных газетах, причем указали и сумму, которую я выручила. А через несколько недель я получила письмо. Аноним хотел денег. Не угрожал, просто требовал: положи сто фунтов в конверт, а конверт сунь за панель в «Солтенском гербе». Я этого не сделала, и еще через несколько недель пришло второе письмо. Только теперь у меня вымогали не сто, а двести фунтов. И рисунок прилагался.
– Один из тех, где мы… – выдавливаю, превозмогая тошноту.
– А сама как думаешь? В общем, я заплатила. И письма стали приходить регулярно, где-то раз в полгода. Я платила, платила – а потом взяла да и написала сама. Что деньги кончились, мельница медленно тонет, все картины проданы. В смысле, шантажируй не шантажируй – а фунтовые купюры от этого не материализуются. И писем больше не было.
– Когда это случилось?
– Года два назад. Может, три. Шантажист притих, я думала, все кончилось. А этим летом все началось опять. Сначала – овца, потом… – Кейт сглатывает. – Потом, после вашего отъезда, я получила письмо: «Раз сама на мели, почему бы подружек на денежку не раскрутить?» Но мне и в страшном сне не снилось…
– Господи! Кейт!
Вскакиваю, потому что слишком взвинченна, чтобы сохранять неподвижность. Но бежать некуда, и я снова сажусь на диван, впиваюсь ногтями в ветхую обивку. «Почему ты нам не сказала?» – вот какой вопрос вертится на языке. Впрочем, ответ мне известен. Кейт пыталась нас оградить. Все эти годы она проявляла о нас удивительную заботу. Второй вопрос: «Почему ты не заявила в полицию?» – кажется совсем идиотским. Просто рисунки, да? Черта с два! Рисунки – пустяк; дело в записке, которая сопровождала мертвую овцу. Записка все открывает.
– Вот я и думаю… – еле слышно шепчет Кейт – и вдруг умолкает.
– Продолжай, – прошу я.
Она принимается хрустеть пальцами, затем встает, идет к комоду. В ящике у нее хранятся, перевязанные красной бечевкой, бумаги, среди которых вроде как затерялся конверт с запиской. Старый, потертый, пожелтевший конверт, и записка такая же. У меня сердце обрывается.
– Это… это… – запинаюсь я.
Кейт кивает.
– Я ее сохранила. А что еще оставалось?
Не сразу решаюсь прикоснуться к листку бумаги, что подрагивает в пальцах Кейт. Мысли об отпечатках неотвязны – но соображать надо было раньше. Мы эту записку все перетрогали, мы ее из рук в руки передавали тогда, семнадцать лет назад. И вот я беру ее – осторожно, за краешки, словно от этого труднее будет меня вычислить. Беру – но не разворачиваю. Зачем? Теперь, когда записка у меня, содержание само всплывает из глубин памяти: «… прости… не вини никого, моя радость… других способов все исправить я не знаю…».
– Может, предъявить это Марку Рену? – хрипло спрашивает Кейт. – Тогда бы все кончилось. Записка отвечает на многие вопросы…
С этим не поспоришь. Но поднимает-то она еще больше вопросов. Например: почему Кейт семнадцать лет назад не отнесла ее в полицию?
– Что конкретно ты скажешь? – наконец спрашиваю я. – Где ты ее нашла? Как будешь объясняться?
– Не знаю. Могу сказать, что нашла записку еще в ту ночь, но утаила ее. Могу и правду открыть: папа пропал, я боялась лишиться дома. Тогда вас не придется впутывать. Не придется сообщать, как мы его хоронили и прочее. Или нет. Могла ведь я найти записку через несколько месяцев после папиной смерти? Ведь могла?
– Кейт, Кейт! Не знаю! – Тру глаза. Они словно затуманены, и это мешает соображать. Под веками скачут яркие разноцветные точки, распускаются хищные цветы. – Какую версию ни возьми – вопросов больше, чем ответов, вдобавок…
Тут я умолкаю.
– Что вдобавок? – торопит Кейт. В голосе какая-то новая нота. Попытка оправдаться? Страх?
Черт. В мои планы совсем не входило сворачивать на эту дорожку. Просто больше ни о чем думать не могу. Никто не отменял правило четвертое: не лги своим.
– Вдобавок, если ты им эту записку предъявишь, они ведь захотят установить авторство.
– Ты к чему клонишь?
– Кейт, извини, но я вынуждена об этом спросить. – С трудом сглатываю, подбирая наименее обидные слова. – Пожалуйста, пойми меня правильно. Что бы ты сейчас ни сказала, что бы тогда ни случилось – я не стану тебя осуждать. Я просто должна знать – у меня ведь есть такое право?
– Айса, не томи, – сухо произносит Кейт.
По глазам видно – она напугана. Или размышляет, как бы выкрутиться?
– Записка выпадает из общей картины. Сама ведь понимаешь. Амброуз покончил самоубийством из-за рисунков – по крайней мере, мы привыкли так думать.
Кейт кивает – очень медленно, с опаской.
– Только по времени получаются нестыковки, Кейт! Рисунки попали в школу уже после смерти Амброуза.
Снова сглатываю. Кейт отлично умеет подделывать руку отца. Столько лет рисовала в его стиле и подписывала картины его именем, чтобы выгоднее продать, чтобы свести концы с концами. И потом – анонимные письма. Кейт платила вымогателю целых пятнадцать лет, а в полицию не обращалась и даже нам ничего не говорила – хотя мы имели право знать.
– Кейт, ответь, пожалуйста: Амброуз действительно написал эту записку?
– Да, он ее написал. Сам, – твердо отвечает Кейт. Лицо у нее непроницаемое.
– Но это ведь нелогично. Опять же, подумай: он принял смертельную дозу героина – во всяком случае, мы так всегда считали. Тогда почему его рисунки были аккуратно упакованы, а? Может, естественнее выглядело бы, если бы он отключился, разбросав их по полу?
– Мой отец сам написал эту записку, – упрямо повторяет Кейт. – Уж я-то знаю.
– Просто…
Продолжать язык не поворачивается. Кейт ссутулилась, кутается в старый халат.