Наконец инспектор коснулся темы, для всех животрепещущей. Ноэми объяснила, что знала Рэйчел Розен восемь лет и вначале сама убиралась у нее в квартире. Потом, когда они с сестрой создали предприятие «Атомные Золушки», судья отказалась от услуг, не желая пускать в дом посторонних. Ноэми совсем забыла о ней, но однажды Розен позвонила.
— Я очень аккуратно веду дела с клиентами, у меня записана точная дата, когда мы возобновили обслуживание, — говорила Ноэми. — Миссис Розен спорила о цене, но в конце концов мы договорились. Больше года прошло, прежде чем она нам вручила ключ и стала уходить из дому на то время, пока золушки убирались. Поскольку она была такая щепетильная и недоверчивая, мы всегда посылали к ней одних и тех же сотрудниц, которые знали, какой у сеньоры пунктик.
— Но в пятницу пошли не они, а ты с сестрой, — уточнил Боб.
— Она задержала оплату за два месяца; мы собираем чеки каждые две недели, а она подписала последний в начале декабря, — пояснила Алисия. — Мы хотели ей сообщить, что не сможем больше ее обслуживать: она не только задерживала оплату, но и плохо обращалась с уборщицами.
— Как это?
— Например, запрещала им открывать холодильник или пользоваться туалетом, боялась подцепить от них какую-нибудь заразу. Прежде чем подписать чек, всегда жаловалась: то якобы пыль за комодом не вытерта, то в посудомоечной машине ржавчина, то на ковре пятно… вечно что-нибудь да не так. Один раз чашечка разбилась, так она с нас удержала сто долларов: посуда, говорит, старинная. Она собирала зверюшек из стекла, к которым не позволяла притрагиваться.
— В среду ей прислали очередную, — кивнул инспектор.
— Наверное, ту, особенную. Иногда она их покупала по Интернету, иногда у антикваров. Те, которые по подписке, всегда прибывали в конце месяца в коробке с названием магазина.
— Сваровски? — уточнил инспектор.
— Именно так.
Петра все записывала на магнитофон и делала кое-какие пометки в блокноте, а Ноэми с Алисией тем временем показывали Бобу Мартину список клиентов, отчетность и доску, на которой висели ключи от квартир, где производилась уборка: их вручали только самым старым, самым проверенным сотрудницам.
— Только у нас есть ключ от квартиры госпожи Розен, — сказала Алисия.
— Но кто угодно мог снять его с доски, — заметил инспектор.
— Я не дотрагивался до этих ключей! — вскричал Уго Домингес, не в силах больше сдерживаться.
— Вижу, ты принадлежишь к Южанам, — проговорил инспектор, окинув его взглядом с ног до головы и отметив синий шейный платок, который сестрам, по-видимому, не удалось с него снять. — Наконец-то, Уго, тебя уважают, хотя и не за твои гребаные заслуги. Теперь никто не рискнет на тебя наехать, правда? Ошибаешься: я рискну.
— Чего тебе надо от меня, гребаный пшик?
— Благодари свою мать за то, что я не допрашиваю тебя в участке, мои ребята не очень-то церемонятся с типами вроде тебя. Ты сейчас расскажешь мне, минута за минутой, все, что ты делал на прошлой неделе с пяти часов вечера во вторник до полудня среды.
— Это из-за старухи, которую убили. Я даже не знаю, как ее звать, я тут ни при чем.
— Отвечай на вопрос!
— Я был в Санта-Розе.
— Точно: он не приходил ночевать, — вмешалась Ноэми.
— Тебя кто-нибудь видел в Санта-Розе? Что ты делал там?
— Не знаю я, кто меня видел, мне дела нет до такой байды. Я гулял.
— Поищи себе алиби получше, Уго, если не хочешь, чтобы тебя обвинили в убийстве, — предупредил инспектор.
Петра Хорр носила короткую мальчишескую стрижку, не красилась, всегда одевалась одинаково: ботинки, черные брюки, белая хлопчатобумажная блузка; зимой — плотная толстовка с логотипом рок-группы на спине. Единственной уступкой тщеславию были пряди, выкрашенные в цвет лисьего хвоста и пронзительно-яркий лак для ногтей, как на ногах, так и на руках, хотя ногти она стригла коротко, поскольку занималась боевыми искусствами. Она сидела у себя в кабинетике и красила их светящимся желтым лаком, когда явилась Элса Домингес, наряженная, словно для мессы, на каблуках, в старомодной горжетке, и спросила инспектора. Ассистентка объяснила ей, подавляя вздох досады, что шеф возглавляет расследование и вряд ли уже вернется в участок.
В последние недели ее обязанности в основном заключались в том, чтобы прикрывать Боба Мартина, который исчезал в рабочее время под самыми невероятными предлогами. Но чтобы и в понедельник сгинуть без следа — это уже предел всему, думала Петра. Она потеряла счет женщинам, которые восхищали Боба Мартина за время их знакомства, вести этот счет — занятие скучное и бесполезное, но так, навскидку, их бывало по двенадцать — пятнадцать в год, то есть по одной в двадцать восемь дней, если арифметика не подводит. Мартин не был в этом плане особо разборчив и волочился за любой, какая ему подмигнет, но до тех пор, пока не появилась Айани, в списке его подружек не числилось подозреваемых в убийстве и ни одной не удавалось отвлекать его от работы. Хотя как возлюбленный Боб Мартин определенно имел серьезные недостатки, думала Петра, его служба в полиции была безупречной, не зря же он в таком еще молодом возрасте достиг вершины карьеры.
Молодая ассистентка восхищалась Айани, как могла бы восхищаться игуаной, животным экзотическим, интересным, опасным, и понимала, что иные мужчины способны были бы потерять из-за такой женщины голову, но это было непростительно для начальника убойного отдела, который владел информацией, достаточной для того, чтобы ей не доверять, да что там — арестовать ее на месте. В этот самый момент, когда Элса Домингес входила в его кабинет, комкая в руке бумажную салфетку, инспектор в очередной раз был с Айани, возможно, в той же постели, которую она месяц тому назад делила с покойным мужем. Петра считала, что Боб Мартин не делал тайны из своих похождений частично из беспечности, а частично из тщеславия: его мужскому самолюбию льстила слава о любовных подвигах, ему нравилось оповещать о них свою ассистентку, но если он думал вызвать в ней ревность, то терял время попусту, решила она, дуя на ногти.
— Я могу вам чем-нибудь помочь, Элса?
— Я насчет Уго, моего сына… Вы встречались с ним позавчера…
— Да, точно. И что с ним такое?
— Были у него проблемы, зачем отпираться, сеньорита, но он никому не причинил зла. Этот его вид, цепи, татуировки — только мода, больше ничего. Почему его подозревают? — спросила Элса, вытирая слезы.
— Среди всего прочего потому, что он принадлежит к банде с весьма скверной репутацией, у него был доступ к ключу от квартиры госпожи Розен и он не имеет алиби.
— Не имеет чего?
— Алиби. Ваш сын не смог доказать, что он был в Санта-Розе в ночь убийства.
— Да ведь он и не был там, оттого и доказать не может.
Петра Хорр спрятала лак в ящик стола и схватила карандаш и записную книжку.
— И где же он был? Хорошее алиби может спасти его от тюрьмы, Элса.
— Пусть лучше его посадят в тюрьму, чем убьют, так мне кажется.
— Кто его убьет? Расскажите, Элса, в чем замешан ваш сын. Торговля наркотиками?
— Нет-нет, так, по мелочи: марихуана, «мет». Уго во вторник занимался совсем другим, но не может говорить об этом. Знаете, что бывает со стукачами?
— Представляю.
— Но вы не знаете, что сделают с ним!
— Успокойтесь, Элса: попытаемся помочь вашему сыну.
— Уго рта не раскроет, но я скажу, только чтобы никто никогда не узнал, что это я вам все выложила, сеньорита, иначе убьют не только его, но и всю мою семью уничтожат.
Ассистентка провела Элсу в кабинет Боба Мартина, где никто не мог подслушать их разговор, отправилась в коридор к кофемашине, вернулась с двумя полными чашками и приготовилась слушать. Через двадцать минут, когда Элса Домингес ушла, позвонила на мобильник Бобу Мартину.
— Простите, шеф, что прерываю вас в ключевой момент допроса подозреваемой, но лучше бы вам одеться и быстренько приехать сюда. У меня для вас новости, — объявила она.
Через сутки после разрыва отношений с Индианой Алан Келлер захворал и две недели страдал от кишечного расстройства: такой же понос прохватил его несколько лет назад, во время поездки в Перу, — он тогда испугался даже, что его настигло проклятие инков, ведь он скупал на черном рынке сокровища доколумбовой эпохи и незаконно вывозил их из страны. Келлер отменил все свои встречи, не смог написать обзор выставки в Музее Почетного легиона — культ красоты в Викторианскую эпоху — и не попрощался с Женевьевой ван Хут перед ее отъездом в Милан, на сезонный показ мод. Он похудел на четыре килограмма и выглядел уже не стройным, а истощенным. Его желудок не принимал ничего, кроме куриного бульона и желе; он ходил пошатываясь; по ночам мучился бессонницей, если не принимал снотворное, а если принимал, то его осаждали чудовищные кошмары.
Таблетки доводили его до настоящей агонии, он видел себя заключенным в триптих Иеронима Босха «Сад радостей земных», который когда-то заворожил в музее Прадо молодого Келлера: он помнил картину во всех деталях, поскольку написал о ней одну из лучших своих статей для журнала «American Art». Он пребывал там, среди причудливых созданий голландца: совокуплялся со скотами под неприязненным взглядом Индианы, собственный банкир протыкал его вилкой, его заглатывали брат с сестрой, Женевьева глумилась над ним без всякой жалости, он тонул в экскрементах и изрыгал скорпионов. Когда действие таблеток проходило, ему удавалось проснуться, но образы сновидений его преследовали весь день. Не составляло труда их истолковать, они были слишком ясными, но никакие толкования не избавляли от них.
Сотню раз Келлер ловил себя на том, что хватается за телефон, чтобы позвонить Индиане: она, конечно, прибежит на выручку не потому, что простила, и не из любви, а просто из врожденной потребности помогать всем, кто нуждается в помощи, — но делал усилие и не поддавался порыву. Он ни в чем уже не был уверен, даже в том, что любил ее. Он принял физическое страдание как чистку и как искупление, он был сам себе противен: трус, избегающий всякого риска; пошляк, не способный на искреннее чувство; жалкий эгоист. Он глубоко заглянул в себя наедине с собой — его психоаналитик отправился в паломничество по древним японским монастырям — и пришел к выводу, что зря потратил пятьдесят пять лет на всякий вздор, не связав себя тесными узами ни с чем и ни с кем. Он прокутил свою молодость, не достигнув зрелости чувств, и все еще, как младенец, пялился на свой пупок, в то время как тело неуклонно разрушалось. Сколько еще ему оставалось жить? Лучшие годы миновали, оставшиеся, будь их хоть три десятка, принесут с собой только неизбежное одряхление.