Игра в прятки — страница 25 из 78

Сцены из античного мифа

Неделю спустя

Лара

Сегодня Жозеф отправляет меня работать на нижний этаж, к печатным столам. Здесь стоит беспрестанный шум: работники обмениваются указаниями, слышится лязг цепей, на которых подвешены печатные формы, хлюпанье погружаемой в краску древесины, влажный шелест бумаги, когда плашки отрываются от ее поверхности. В этом процессе есть нечто гипнотическое. Сначала на пустой бумаге появляется одна сценка, затем вторая, третья, четвертая. Словно наблюдаешь за жизнью в ее развитии, шаг за шагом.

Сегодня утром моя задача – убирать и выбрасывать ненужные обрезки обоев. Начав с края первого стола, я двигаюсь вдоль него и складываю собранные с его поверхности и с пола бумажные завитки в холщовый мешок, который таскаю с собой. Всё это мне предстоит проделать еще три раза.

Сегодня печатают четыре узора, каждый на отдельном столе. Сцены из античных мифов в различных цветах. «Пигмалион и Галатея» – бронзовая, «Аполлон и Дафна» – золотая, «Икар» – ярко-красная марена. Для моего любимого узора – «Купидон и Психея» – берут темно-синий «пыльный» индиго. Все сценки тонко скомпонованы и окружены изображениями пышно цветущих розовых побегов из сада Психеи.

Каждый фрагмент узора, подобно главе из книги, представляет отдельную часть мифа. Вот прекрасная Психея, уносимая Зефиром. Вот Венера, не менее прекрасная мать Купидона. А вот и сам Купидон с повязкой на глазах.

Я подбираю раскиданные обрывки обоев, бегло осматриваю их и бросаю в мешок. Поднимаю, осматриваю, бросаю. Однообразие успокаивает. Поднимаю, осматриваю, бросаю. Поднимаю, осматриваю…

Я таращусь на клочок бумаги у себя руке. Нижний и левый его края прямые, как лезвие бритвы, а верхний и правый выгнуты двумя полукружиями, так что он имеет почти правильную форму сердца. Кинув обрывок в мешок, я тотчас снова вытаскиваю его оттуда. Мир вокруг замирает, и время останавливается… До меня доходит, что представленная на обрывке сценка пугающе знакома.

На ней должен был быть изображен Купидон с завязанными глазами, однако картинка изменилась. Теперь это девушка, приоткрывшая рот и вытянувшая перед собой руки. У нее светлые волосы, и одета она уже не в античный хитон, а в платье современного покроя. Девушка не одна. За ней с восторженным выражением лица внимательно наблюдает юноша.

Я знаю, что эти фигуры – не Купидон и Психея. Слишком уж они близки и знакомы. Постройка с деревянными стенами, рядом с которой они стоят, вполне может сойти за дровяной сарай, а их странное поведение – за игру. Игру в жмурки. У меня такое ощущение, будто моя душа вылетела из тела, точно семя, подхваченное ветром, и я издалека наблюдаю за сценой, участницей которой уже была когда‑то. Меня начинает трясти от головокружительной паники.

– Эй! – кричит что‑то. – Прочь с дороги!

Этот голос заставляет меня опомниться. Я извиняюсь, подаюсь вперед, и клочок бумаги выпадает из моих рук на пол. Я лихорадочно роюсь в куче обрезков у своих ног в поисках пугающе знакомой сценки. Сначала я уверена, что не сумею найти нужный фрагмент, а даже если отыщу, изображение поблекнет и девушка превратится в призрак цвета индиго. Но потом я все‑таки нахожу этот клочок, и то, что я вижу на нем теперь, отчего‑то пугает меня еще сильнее.

Фигура на бумаге изображена в той же позе. Но это больше не девушка, а Купидон с приоткрытыми губами, вытянутыми перед собой руками и повязкой на глазах. Рядом Психея, завороженно наблюдающая за ним. А за их спинами вовсе не постройка с деревянными стенами, а просто плотная стена деревьев с узловатыми стволами.

Я изучаю пустую оборотную сторону бумажного клочка в форме сердца и снова переворачиваю его на лицевую. Могу поклясться, что меньше минуты назад на этом обрывке была изображена совсем другая сценка. Как такое возможно?

Я возвращаюсь к работе и продолжаю торопливо запихивать обрывки обоев в мешок, на сей раз стараясь не смотреть на них. Поднимаю, бросаю. Поднимаю, бросаю. Мне невыносимо видеть эти клочки. Я не доверяю своим глазам.

Как только мешок наполняется, я аккуратно засовываю его горловину в мусорную корзину, чтобы ни один обрывок не выпал, предусмотрительно зажмуриваюсь, уподобляясь Купидону с завязанными глазами, хватаюсь за дно мешка и вытряхиваю все до последней бумажки.

Птицы на цветущем дереве

Версаль

Ортанс

В утро прибытия Оберстов в Версаль кто‑то нервно стучит в дверь моей спальни. Сначала входит моя камеристка Мирей, на которую я не обращаю внимания. Затем появляется Адриен де Пиз. Его я тоже игнорирую. Я могла бы догадаться, что он заявится сюда сегодня, этот скользкий негодяй. Так и представляю его в церкви, этого типа с весьма заурядной внешностью и еще более убогим интеллектом. Без сомнения, по такому случаю он будет разряжен в пух и прах – только для того, чтобы доказать, что был бы более достойным женихом, чем этот Жозеф Оберст. К счастью для меня, батюшка и слышать не захочет о браке с этим светским побирушкой, у которого за душой ни гроша. Впрочем, его, как ночной горшок, всегда полезно иметь при себе. Пусть даже в нем полно дерьма.

Следующей является матушка.

– Ma petite! Ты не выйдешь, моя дорогая?

– Прочь!

Из окон своей спальни я вижу, как к дому подъезжает карета и из нее выходит юноша…

– Дорога-ая! – снова раздается воркующий голос матушки.

– Va’t’en! [45] – рявкаю я и швыряю расческой в дверь, чтобы меня оставили в покое и я могла наконец сосредоточиться.

Из окна видно, что юноша белокур, но больше я ничего не могу разглядеть. Мужчина, приехавший вместе с ним, молча направляется ко входу, и юноша опасливо следует за ним, словно подбираясь к логову опасного зверя. И только тут мне приходит в голову, что у него, возможно, не меньше возражений против этого так называемого брачного союза, чем у меня. Лакей открывает дверь, и прибывшие исчезают внутри.

Я рассматриваю себя в зеркале. На мне все еще ночное облачение, и этому Жозефу Оберсту, если он вообще увидит меня сегодня, придется дожидаться, пока я надену подобающий случаю наряд. Из дальнего конца коридора доносится вкрадчивый голос де Пиза.

– Добрый день, господа! – произносит он с чванливой ноткой в голосе. – Маркиз дю Помье выйдет к вам через несколько минут. А пока не желаете ли подкрепиться?

Я вижу его насквозь. Де Пиз явился сюда сегодня лишь затем, чтобы подвергнуть моего суженого пристрастному разбору, иначе не вертелся бы вокруг этих Оберстов, с лакейским подобострастием предлагая им закуски.

Я слышу, как мужчины направляются в малую гостиную – матушкин салон, загроможденный ее отвратительной птичьей клеткой. Скорее всего, матушка нарочно это подстроила, предположив, что я воспользуюсь близостью своей спальни к ее салону и буду подсматривать за происходящим. Она, конечно, права.

Убедившись, что Пепен спокойно возлежит на своей подушке, я приоткрываю дверь и вижу двух лакеев с золотыми подносам, следующих за нашими гостями. На одном подносе позолоченный кофейник, кофейные чашки и ложки. На другом – два блюда в виде раковин, на которых лежат птифуры, густо политые сливками и украшенные листиками из золотой фольги. Дверь салона оставляют открытой, и я без труда могу наблюдать за Оберстами, которые, разинув рты, разглядывают золотую птичью клетку, инкрустированную драгоценными камнями, с лианами в кашпо, изысканным диванчиком, зеркалами, которыми сплошь отделана изнутри одна стенка, и запертыми в ней юркими щебечущими птахами.

– Маркиз Филипп-Франсуа дю Помье, – объявляет де Пиз, снова принимая на себя обязанности лакея, и в гостиную входит батюшка.

– А, мсье Оберст!

– Маркиз, для меня большая честь познакомиться с вами, – отвечает старший из гостей столь напыщенно, что прямо дрожит от усилия. – Позвольте вам представить: мой сын Жозеф. – И вдруг скороговоркой добавляет: – Мой сыночек-ангелочек, мое чадо-услада.

Батюшка, с недоумением воззрившись на мсье Оберста, делает шаг в сторону, словно отшатываясь от незадачливого рифмоплета, и у меня впервые появляется возможность как следует рассмотреть лицо Жозефа Оберста. Он довольно красив, но столь же неуклюж, как его отец, хотя неуклюжесть эта иного рода. На лице у юноши написано страдание, реплика отца вгоняет его в краску. Он все время держит правую руку в кармашке камзола и что‑то теребит.

Батюшка, едва замечая юношу, за которого выдает меня замуж, продолжает беседовать только с Оберстом-старшим.

– Поскольку моя дочь, как видите, еще не явилась поприветствовать вас, – говорит он, – я буду откровенен с вами, мсье. В последние годы она… э… ведет себя… – он осекается и потирает лоб указательными и средними пальцами обеих рук, точно успокаивая боль, – …довольно необычно.

Какое бесстыдство – целенаправленно сообщать подобные сведения! Я скрежещу зубами.

Жозеф Оберст бросает на отца возмущенный, умоляющий взгляд, но Вильгельм Оберст не сводит глаз с моего отца. Тот заговорщически понижает голос, и я приникаю ухом к дверной щели.

– Мне не следовало бы этого говорить, но, боюсь, ее мать едва ли поможет делу.

И снова Вильгельм Оберст ничего не отвечает, а я припоминаю, что в карете отец рассказывал мне, будто этот человек не уезжал из дому с тех пор, как умерла его жена.

– Эти женщины! – продолжает батюшка, поняв, что ответа не последует. – Вечно недовольные создания. Они чрезвычайно утомляют. Садитесь, прошу вас.

Вильгельм Оберст опускается в кресло, прямой как доска, его сын выбирает кушетку. Я вижу де Пиза, который торчит у окна, не сводя прищуренных глаз с Жозефа Оберста. До чего же он примитивен.

– Моя дочь, э… – отец замолкает, словно пытаясь припомнить мое имя. – Ортанс, да. Надо сказать, Ортанс нынче слегка не в духе.

– В каком смысле? – наконец открывает рот Жозеф Оберст. Голос у него примечательный: глухой и неуверенный, но в то же время в нем есть глубина и мягкая бархатистость.