асшито серебром и жемчугом.
Моему лицу при помощи свинцовой пудры и розовой воды придан фарфоровый оттенок, щеки и губы подкрашены оранжево-алыми румянами. Два появившихся за ночь прыщика прикрыты черными шелковыми mouches [48]. Волосы, укрощенные шпильками, убраны под самый высокий и вычурный парик, когда‑либо венчавший мою голову, – огромное нежно-розовое сооружение, дополнительно осветленное слоем пудры и уснащенное шелковыми цветами, птичьими перьями и стеклянными бабочками. Я очарована своим отражением в зеркале. Перед моим взором предстает совершенная фарфоровая статуэтка, новенькая и чистая. По крайней мере, с виду.
Сзади к моему отражению подкрадывается матушкино.
– Ma petite, ты восхитительна! Моя драгоценная конфетка!
– Не пойму, откуда эти восторги, матушка, ведь вы присутствовали при каждом этапе моего туалета. По-моему, я не видела, чтобы в течение последних четырех часов вы хоть раз поднялись с кушетки.
Пропустив мои слова мимо ушей, матушка начинает поправлять на мне кружева, и вдруг я замечаю в зеркале еще одно отражение. Это молодой человек, столь же неподвижный, как я, в бледно-оранжевом, затканном серебром наряде и с серебристой пудрой в тон ему на волосах. Он в упор смотрит на меня через одну из дверей, и его непроницаемое лицо многократно отражается в бесчисленных зеркалах. Это мой будущий муж.
– Если желаете облегчиться, это в восточном крыле! – кричу я, обращаясь к отражению.
– А? – бормочет матушка, почти не слушая.
Однажды батюшка заметил при мне, что в дни его молодости в бесконечных версальских коридорах нестерпимо воняло мочой придворных, не чаявших добраться до отхожего места. Особенно если это означало покинуть общество короля.
Жозеф Оберст морщится, словно уже успел обмочить кюлоты, и его отражение исчезает так же внезапно, как появилось. А за порогом комнаты для одевания слышится вкрадчивый голос де Пиза:
– Пойдемте со мной, мсье. Вам надо освежиться перед началом церемонии.
Я тотчас проникаю в замысел де Пиза. Он собирается напоить моего жениха в надежде, что тот опозорится перед гостями. Не могу сказать, что это вызывает у меня возражения.
Матушка оставляет в покое мое платье и с растерянным видом озирается, будто не в силах сообразить, откуда исходит этот голос, будто понятия не имеет, чтó представляют собой зеркала. Сущая нелепица, учитывая, сколько времени она проводит перед ними.
– Они ушли, матушка, – издаю стон я.
– В самом деле? – Матушка отступает на несколько шагов, чтобы еще раз внимательно осмотреть меня. – Ты поистине прекрасна, милочка, но была бы во сто крат прекраснее, если бы улыбнулась.
Меня вот-вот навеки свяжут брачными узами со слабовольным юнцом, которому нечем похвалиться. Если моя мамаша считает, что у меня есть причины улыбаться, значит, она еще глупее, чем я думала. Однако я лишь кротко возражаю:
– Матушка, до улыбок ли мне? Вы же сами только что заметили, что кружево на шейном платке Пепена не сочетается с моим! – И дергаю себя за рукав, предварительно убедившись, что она это видит.
– Осторожно, милочка, осторожно! Не порви!
Паника, отражающаяся на ее лице, доставляет мне некоторое удовольствие. Делая вид, что не слышу ее мольбы, я продолжаю энергично теребить кружево.
– Ma petite, прошу тебя!
Вскоре мне это надоедает, и я опускаюсь на ближайший стул. Хотя я одобряю свой теперешний облик, под тяжестью парика у меня начинает ныть шея.
– Милочка, лучше бы тебе не садиться, – заклинает меня матушка. – Помнёшь!
По пути в королевскую капеллу я ступаю по полу в черно-белую клетку, все сильнее ощущая тяжесть свадебного наряда и чувствуя себя фигурой, которую передвигают по шахматной доске. Перед моими глазами мелькают мрамор, хрусталь и позолота, меня сопровождают пустыми взглядами статуи и цепкими – придворные, выстроившиеся вдоль стен. Им нет конца.
Сегодняшний день судьбоносен во многих отношениях, и, силясь отвлечься, я начинаю считать шаги. Пять, десять, двадцать, тридцать. Я считаю и считаю, лицо мое неподвижно, бесстрастно. Тридцать шесть, сорок три. «Может, я сплю? – думается мне на ходу. – Или же ненароком очутилась в чистилище?» Как нетрудно представить, после свадьбы все прояснится. Да, чистилище – наиболее подходящее слово для подобного союза. И некому дать мне отпущение грехов, кроме меня самой.
Когда я подхожу к дверям капеллы, на меня, точно стена воды, накатывает оглушительный грохот фанфар.
Внутри солнца
Ортанс
Сама церемония оказывается весьма похожей на спектакль. Я будто вовсе не участвую в происходящем, а просто наблюдаю за фарсом, разыгрываемым на сцене Королевской оперы. Точно так же совершаются последующие многочасовые ритуалы и завтрак. Поэтому, когда в надлежащее время вереница слуг во главе с Мирей наконец эскортирует меня в брачные покои, для меня это становится неожиданностью.
Ко мне, разумеется, должен присоединиться мой новоиспеченный муж, но, похоже, этого олуха нигде не могут найти. Надо бы поручить кому‑нибудь проверить цветники. После козней де Пиза вполне может оказаться, что Жозеф Оберст сейчас находится там и извергает содержимое своего желудка на стриженые тисы. Впрочем, это неважно. По ироничному совпадению события первой брачной ночи утратили для меня таинственность ровно четыре года назад, и я из года в год пытаюсь вычеркнуть эту годовщину из своего сознания. Я нащупываю на шее выбившийся волосок и двумя пальцами выдергиваю его.
Просторная опочивальня, куда меня в конце концов вводят через высокие, богато украшенные двери, освещена сотнями горящих восковых свечей, пламя которых ослепительно отражается в зеркалах и позолоте. В центре комнаты, на особом возвышении, стоит роскошная позолоченная кровать под балдахином на четырех столбах, увенчанных плюмажами из белых страусиных перьев.
Рядом с этой кроватью помещается ее копия, уменьшенная в десять раз. Здесь будет спать Пепен: это один из свадебных подарков матушки. Я затоскую, если сегодня вечером подле меня не окажется моего песика, ведь мы никогда еще не расставались дольше чем на минуту. Именно эта мысль повергает меня в самое глубокое уныние, как бы я ни страшилась того, что должно последовать вскоре.
Стайка служанок во главе со старой развалиной Мирей снимают с меня свадебный наряд, столь методично откладывая в сторону каждую его деталь, будто проводят вскрытие. К концу этой процедуры я впервые за много лет остаюсь без привычной брони. Распущенные волосы ниспадают мне на плечи, и на мне нет ничего, кроме атласной ночной сорочки, которая прозрачнее вод версальского фонтана Латоны. Меня бросает в дрожь, и я вспоминаю слышанный некогда анекдот о королеве, которая однажды несколько часов пребывала без одежды, пока придворные дамы спорили о том, кто из них имеет право ее одевать. Эта мысль меня успокаивает. То, что подобных испытаний не избежала сама Антуанетта, придает мне столь необходимое мужество.
Секунды складываются в минуты, затем в часы, служанки покорно торчат возле меня, прилагая огромные усилия, чтобы не заснуть. Исключение составляет Мирей, некоторое время назад потерпевшая в этом сокрушительную неудачу.
У меня уже брезжит надежда, что Жозеф Оберст вообще не появится, но тут я слышу глухой стук в дверь. Ощущение такое, будто в коридоре кто‑то бьется головой о дверное полотно. Может, это мой новоиспеченный муж с обнаженным орудием в руке, которому не терпится ворваться сюда и исполнить свой супружеский долг? Я в этом очень сомневаюсь; мне чудится, я уже слышу, как он стонет. И отнюдь не от удовольствия.
Одна из служанок бросается к двери, чтобы открыть ее. Должно быть, Жозеф Оберст и впрямь стоял снаружи, приникнув к ней, поскольку от неожиданности он теряет равновесие и падает, тяжеловесно, не по-мужски оседая прямо на порог. При любых других обстоятельствах это выглядело бы комично, и я разражаюсь издевательским смехом:
– Ах, муженек!
Муженек! Жозеф Оберст, недовольный этим обращением, поднимается на ноги и пытается привести себя в порядок. Вид у него такой, словно он две недели, не меньше, ночевал в королевском зверинце. Волосы, на которых уже не осталось пудры, непослушными волнами падают на лоб. Шейный платок сбился набок, рубашка наполовину расстегнута. Кафтан вообще отсутствует, расхристанный шелковый камзол весь в подозрительных светло-коричневых пятнах, верхние пуговицы на кюлотах оторваны. Судя по сильному перегару, мой супруг, как я и предполагала, вдрызг пьян.
Служанки под шумок разбегаются, оставляя нас одних, но, когда я решаю, что все уже ушли, с кресла доносится нечто напоминающее сокрушенное козлиное блеяние.
– Подъем! – пронзительно ору я в ухо храпящей Мирей.
Старуха вздрагивает и с томительной мешкотностью пытается сообразить, где она находится.
– Спешить вам некуда, – говорю я. – Может, желаете, чтобы я разбудила вас через часок-другой?
Камеристка заливается краской и с кряхтеньем поднимается на ноги.
– О, мне ужасно жаль, мадемуазель, простите меня. – Она приседает в реверансе, но, еще полусонная, оступается. Слово «мадемуазель» отдает чем‑то мерзким. Мирей запамятовала, что я теперь мадам. Мадам Оберст. До чего уродливо это имя.
Супруг мой, судя по всему, едва ли заметил эту пантомиму. Он стоит, разглядывая спальню, уснащенную бесчисленными херувимами и без меры раззолоченную. Даже на коврах на полу вытканы золотые полосы. Это Версаль. Порой тут чувствуешь себя так, будто угодил в сточную канаву, а в иные дни – словно очутился внутри солнца.
Взгляд Жозефа останавливается на миниатюрной кроватке с балдахином.
– Что… что это такое?
– Постель Пепена, разумеется.
Мой песик еще не успел обновить специально сделанную для него кровать, а свернулся клубочком возле меня. Однако он уже не спит. Как только Жозеф заявился сюда в столь неподобающем виде, Пепен открыл глаза и прижал уши к голове.