– Ты ведь знаешь, мне не нравится, когда они слоняются там одни! – горячится мама. Затем ненадолго умолкает и вздергивает голову. – Для начала, там слишком много чаек. Не успеешь моргнуть, как они выклюют тебе глаза.
Интересно, почему при отце мама никогда не высказывается напрямик? Она ведь ясно дала понять нам с Ларой, что ее беспокоят отнюдь не птицы.
– Девочки, покажете мне сегодня какие‑нибудь работы? – спрашивает папа. – Возможно, наброски ракушек, чешуи и омаров, раз уж вы побывали в порту? – Пряча от мамы улыбку, он раскладывает наши рисунки на обеденном столе.
– Не сейчас, Люк, – отрезает мать. – Мне надо накрывать к ужину.
– Во всяком случае, у нас есть ужин, мама, – парирую я, раздраженная ее попреками.
Мне вспоминается та старуха в гавани и то, что рассказывал нам в последние месяцы папа. О засухах, неурожае, голоде в стране. О людях, вымаливающих работу и еду, которых он видит на обочинах дорог. Они до того худы, будто их вычерпали ложкой.
Папа шикает на меня и обращается к маме:
– Хорошо, Марго, мы уйдем с набросками в мастерскую, чтобы тебе не мешать. Всего на несколько минут.
Он собирает наши рисунки, подмигивает, подталкивает нас к двери, и мы спускаемся по лестнице прежде, чем мама успевает возразить.
Всякий раз, когда папа находит свободное время, а зачастую и не имея его, он терпеливо занимается с нами в мастерской, обучая нас всему, что умеет сам: как с безукоризненной точностью провести линию, необходимую, чтобы верно передать объем и форму предмета, как с помощью сетки скопировать изображение в увеличенном масштабе, как создавать раппорты и с пользой для узора задействовать окружающее пространство. Иногда он рисует на листе какие‑нибудь закорючки, а затем спрашивает, что мы видим, и просит нас самостоятельно превратить эти каракули в рисунок или узор.
Папина мастерская – мое самое любимое место на свете. Она расположена под гостиной и занимает весь нижний этаж нашего дома; здесь господствует его огромный рабочий стол, и каждая царапина и вмятина на его поверхности – след от какого‑нибудь из папиных инструментов, а все остальное в его руках становится гладким, как морская галька.
Сначала папа разворачивает мой рисунок – фигуру рыбака с торопливо набросанными в конце очертаниями коренастого тела.
– Очень хорошо! – отмечает папа, и мои щеки виновато пылают: я недостойна этой похвалы. – Ты точно уловила движение, альсгир, он будто вот-вот сойдет с листа!
Хотя мне никогда не досаждает прозвище, которое дал мне папа (в переводе с арабского, его родного языка, оно означает «малышка»), я знаю, что Лару он станет хвалить больше. Как всегда.
– Что ж, работа поистине замечательная, – обращается папа к моей сестре. – Продолжай в том же духе, и скоро из тебя, без сомнения, выйдет прекрасная рисовальщица.
Теперь уже краснеет сестра, ее лицо вспыхивает гордостью, а я испытываю очередной приступ острой боли, которая терзает меня всякий раз, когда папа обещает Ларе, что она будет работать с ним, ведь мне он никогда такого не говорит.
Я подхожу к папе и, подавив обиду, обнимаю его. Он смеется и тоже стискивает меня в объятиях, а я вдыхаю исходящий от него необыкновенный аромат. От папы пахнет кожаным фартуком, тесаным камнем и немного сандалом. Стоя рядом с ним, ощущая ровное биение его сердца и глубокое дыхание, я думаю: «Это все, что мне нужно». Не нужно ни о чем беспокоиться: ни о маме, ни о Ларе, ни о голодающих на улицах людях, ни о гнетущем, зловещем предчувствии надвигающейся из-за горизонта беды, которая неизвестно когда придет и когда сгинет. Пока папа рядом, все будет хорошо.
Внезапно с улицы доносятся быстрые шаги.
– Лю-ук! – Мужской голос так долго растягивает папино имя, что оно начинает поскрипывать. Я никогда прежде не слыхала этого голоса.
– Барон де Контуа? – удивляется папа. – Прошу вас, заходите! – И он бросается протирать стул тряпкой, смахивая пыль.
Я узнаю это имя. Де Контуа. Он не только наш домовладелец, но и хозяин почти всех окрестных земель, его карманы битком набиты деньгами тех, кто снимает у него жилье. Любопытно, почему барон явился сюда собственной персоной, а не прислал служащего. Он никогда раньше этого не делал.
В ответ на приглашение де Контуа усмехается, будто отец произнес нечто конфузное, и с нелепой манерностью входит в дом. Барон усердно старается уберечься от пыли и каменной крошки на полу, словно перебирается через сточную канаву.
– Позвольте представить вам моих дочерей, барон, – говорит папа, кладя ладони нам на плечи и заставляя присесть в реверансе. – Это Лара и ее сестра София.
Де Контуа, с ног до головы одетый в жемчужно-голубое, рассматривает Лару дольше, чем дозволяют приличия. Так же, по моим наблюдениям, ведут себя и другие мужчины. У этого и глаза жемчужные, правда тускло-серые, точно кто‑то высосал из них цвет, как мозг из косточки. Лицо заостренное, подбородок будто наконечник стрелы. Когда он оценивающе изучает мою сестру, на щеке у него подрагивает мускул.
– Очарован, – тягуче произносит барон, переводя взгляд с Лары на наши рисунки, до сих пор разбросанные по столу. – А что у нас здесь?
Беря их в руки, де Контуа большим пальцем смазывает изображения, и мне ясно, что он это нарочно. Я норовлю протянуть руку, чтобы выхватить у него наброски, но отец не дает мне этого сделать.
– Хм, – бормочет де Контуа, – пожалуй, стоит еще попрактиковаться. – Он щелкает пальцем по Лариному рисунку. – Вид у этого кролика довольно странный…
Он небрежно отшвыривает рисунки, и меня захлестывает ледяная волна гнева.
– Это утка, – возражаю я. – Вы что, слеп…
– Барон, могу я вам чем‑нибудь помочь? – перебивает меня папа.
Де Контуа раздраженно кривит губы. Я тоже.
– Сожалею, Тибо, но я принес… – он колеблется, – …неприятные вести.
У отца тотчас вытягивается лицо.
– Ясно, – отвечает он. – Девочки, идите-ка поищите мать, я уверен, что ей нужна ваша помощь.
Я неохотно следую за Ларой к лестнице, но, переступив порог, задерживаюсь. Из-за двери доносится голос де Контуа, липкий, как патока, и огорченные вопросы отца.
– Боюсь, что так, – цедит де Контуа. – У меня нет другого выбора, кроме как повысить вам арендную плату до двадцати ливров. Прямо сейчас.
– В месяц? Но, барон, это больше трети моего заработка…
– Однако дела у вас идут совсем неплохо, правда? Вы наверняка сможете взять дополнительные заказы.
Теперь я понимаю, почему этот человек явился сам, а не прислал служащего. Судя по голосу, барон явно забавляется. Он получает удовольствие, наблюдая, как его арендаторы пугаются и выкручиваются.
Отец не отвечает; наступает долгое молчание, прежде чем де Контуа снова заговаривает.
– Знаете, Люк, я лишь на прошлой неделе слыхал, будто тюрьмы вроде Бастилии переполнены теми, кто не в состоянии платить по счетам…
– София! – шипит с верхней площадки лестницы моя сестра. – Подслушивать нехорошо!
И не успеваю я возразить, как Лара сбегает по лестнице, хватает меня за руку и тащит в гостиную. Я напрягаю слух, но больше мне ничего не удается расслышать.
Огни Марселя
Неделю спустя
Лара
Сегодня, когда я ехала на облучке отцовского фургона, произошло нечто загадочное. Все ощущения вдруг обострились: окружающие краски сделались более яркими, солнечные лучи, греющие лицо, более теплыми, небо – более ослепительным, необъятным, бездонно-синим.
Возможно, это потому, что я сижу рядом с Гийомом, который правит лошадьми, – он помогает папе с доставкой заказов. На каждой кочке и ухабе дороги наши бедра на миг соприкасаются, но никто из нас об этом не упоминает. Я никогда раньше не находилась в такой близости от него.
– Значит, твой дедушка приехал сюда еще до его рождения? – спрашивает Гийом. Он имеет в виду папу, который сейчас дома, у себя в мастерской. Несмотря на поздний час, он еще долго оттуда не выйдет. С тех пор, как нам повысили плату за жилье, у него нет другого выбора.
– Да, – киваю я, – из Алжира. – Дедушка познакомился с бабушкой на танцах, несколько лет спустя они поженились. Ее семья живет в Марселе на протяжении многих поколений.
– Я никогда не думал, что Люк – уменьшительное от Лукмана, – замечает Гийом. Он старательное выговаривает непривычное имя. – Но ведь фамилия у тебя французская?
– Папин отец поменял ее вскоре после того, как поселился в этих краях. Решил, что лучше, если фамилия будет звучать по-французски. До войны у дедушки в Алжире была хорошая работа. Конечно, когда он переехал сюда, все изменилось. Но дедушка научил папу читать, а тот – нас.
– Вот это да! – говорит Гийом. – Жаль, что я не умею ни читать, ни писать.
– Зато ты умеешь подковывать лошадей, – возражаю я. – Это ничуть не хуже. Даже лучше.
Я представляю, как Гийом каждый день трудится в дядиной кузнице: обрабатывает металл, вытащенный из горна, помогает изготавливать многие из папиных инструментов.
– И как же встретились твои родители? – спрашивает Гийом, поворачиваясь ко мне, и в этот момент колеса с его стороны скатываются в колею, фургон накреняется, и меня бросает на Гийома. Мы быстро отстраняемся и отворачиваемся друг от друга, делая вид, что любуемся видами с противоположных сторон.
– Они познакомились, когда папа был подмастерьем каменщика. Однажды вечером, возвращаясь из каменоломни, он заприметил маму, шедшую домой. Та трудилась на мыловаренной фабрике.
– Той, что принадлежит де Контуа?
– Именно.
Я представляю, как мама вместе с другими фабричными девушками идет с работы, благоухая лавандой, которую добавляли в мыльную массу. Рассказывая про те времена, папа против своей воли давал нам понять, что мама тогда была совсем другой: более мягкой, беспечной, смешливой. Когда папа впервые увидел ее на лесной опушке, она вместе с другими девушками пела песню, подобрав нижние юбки и выставив напоказ загорелые ноги. Сейчас трудно вообразить ее такой.