Однако этот прекрасный план срывается. Дыма слишком много, и он начинает заволакивать все вокруг, поднимаясь до такой же неприступной высоты, что и восемь тюремных башен.
– Боже милостивый, – шепчет Лара.
Я без раздумий выпускаю руку сестры и приближаюсь к краю крыши, поглощенная развитием событий. Вместе с удушающей пеленой темно-серого дыма по толпе распространяется кашель.
За полсекунды поднявшись наверх, дым скрывает нижнюю часть здания, на крыше которого мы находится, и стремится к нам. На мгновение это завораживает, словно взираешь на клубящееся облако непроницаемо серой пыли с небес.
Снова раздаются крики, и сквозь просветы в дыму я вижу, как толпа волочет к опущенному подъемному мосту самую большую пушку. Вижу поднесенный к казеннику факел, рыжую вспышку…
И только тогда осознаю, что больше не вижу рядом свою сестру. Сила пушечного выстрела сбивает меня с ног.
Пекарь-мясник
Лара
Удар напоминает землетрясение, и поверхность, на которой я стою, лишается прежней прочности. Она содрогается и гудит у меня под ногами, отдаваясь толчками в голове. От грохота огромной пушки череп будто раскалывается. Клубится дым, громыхают фургоны…
Я закрываю голову руками, желая лишь одного: чтобы этот звук, это сотрясение немедленно прекратилось. Но если мои руки обхватывают голову, значит я выпустила руку Софи. Где она? Всего несколько мгновений назад сестра была совсем рядом!
– Софи! – кричу я. – Со-фи!
У меня все внутри сжимается от ужаса: она вполне могла упасть с крыши. Я пробираюсь по черепице сквозь дым к тому месту, где видела ее в последний раз.
– Софи!
Я выставляю руки перед собой, судорожно хватаясь за воздух. Но сплошная завеса дыма ослепляет и душит меня. Я кашляю, зажав нос фартуком.
– Со-фи!..
Я обо что‑то спотыкаюсь, сажусь на корточки и наконец вижу ее. Сквозь мутную серую пелену показывается голова моей сестры.
– Софи! Хвала небесам!
Я помогаю ей подняться, и когда мы распрямляемся, вдалеке раздается ропот: вначале едва слышные, слова делаются все громче, перекрывая остальной шум. Дым постепенно рассеивается, за ним урывками проступают очертания Бастилии. Над крепостными стенами развевается белоснежный флаг.
– Комендант сдался! – кричит кто‑то.
– Но это значит, что мы… – начинает сестра: она явно хочет сказать «победили», но осекается на полуслове.
Из тюремного двора выходят люди, и плотная масса тел ползет по подъемному мосту.
– Боже мой, они кого‑то несут! – восклицаю я.
– Это комендант! Они схватили де Лоне! – в неистовом восторге вопит наша рыжеволосая соседка. Она улыбается, захваченная происходящим, лицо у нее краснеет до самых кончиков ушей, приобретая тот же цвет, что и ее шевелюра.
– Пожалуйста… просто позвольте мне умереть!
Эти страшные пять слов звучат как мольба и одновременно – как первобытный вопль; людская толпа на улице внезапно расступается, точно отшатываясь из опасения заразиться. Я понимаю, что рыжеволосая права: они схватили коменданта Бастилии.
Комендант, руки которого крепко держат, внезапно выбрасывает вперед ногу. Невозможно судить, преднамеренно это движение или случайно. При столь лихорадочном развитии событий трудно быть в чем‑либо уверенным, даже если находиться совсем рядом. Удар де Лоне приходится какому‑то мужчине между ног, заставляя того согнуться пополам, – и начинается умоисступление. Коменданта одна за другой захлестывают людские волны, сквозь дымки выстрелов мелькает блеск металла. Когда мужчины расступаются, мы видим тело – распростертую на земле массу. Безжизненную массу. Это де Лоне.
– Поплатился за удар по яйцам! – кричит кто‑то.
– Все кончено, Фи, – говорю я сестре, замечая, что она по-прежнему глядит во все глаза. – Бастилия взята.
Я опережаю события. Едва эти слова слетают с моих губ, как мужчина, получивший удар ногой от де Лоне, устремляется вперед. Все еще держась за пах и пошатываясь, он направляется к трупу, подбадриваемый окружающими. Кажется, в руках у него что‑то есть. Он приставляет этот предмет к горлу коменданта и принимается ожесточенно двигать им взад-вперед, взад-вперед, будто пилой. И это недалеко от истины. Он пилит. Внутри у меня все переворачивается. От напряженных усилий мужчина начинает задыхаться и останавливается; кровь де Лоне окрашивает его одежду, кожу и волосы в цвет марены.
– Это пекарь Десно? – слышу я. – Кажется, Десно! Продолжай, Десно, ты почти у цели!
По-моему, этот человек не пекарь, а мясник. Когда он снова останавливается и садится на пятки, чтобы передохнуть, кто‑то протягивает ему флягу. Десно одним залпом осушает ее, отдувается, причмокивает губами. Не знаю, что он пил, но эта жидкость вновь разожгла огонь в его нутре. И пекарь еще крепче сжимает в руке карманный нож, готовый довести дело до конца.
Мой рот наполняется слюной, меня захлестывает волна тошноты, я наклоняюсь и извергаю рвотную массу. Когда я снова выпрямляюсь, то вижу перед собой лицо сестры, на котором написан ужас.
– Отвернись, – говорю я ей, – прошу тебя. Не нужно на это смотреть.
Но Софи не сводит с меня необычайно расширившихся темных глаз.
– Мы – очевидцы и обязаны свидетельствовать о кончине этого человека, – бормочет она. Голос ее дрожит.
Рыжеволосая тоже наблюдает. Она смотрит на всё это, раздувая ноздри и скаля зубы, точно гончая, почуявшая запах крови.
Я смотрю на улицу, лишь снова заслышав ликующие крики толпы и поняв, что дело наконец‑то сделано. Голова коменданта насажена на пику, и его кровь стекает по древку на перчатку держащего пику человека. Он марширует туда-сюда по улице, чтобы все люди могли его видеть. Расхаживает взад-вперед, словно марионетка.
Нос у меня опять заполняется пороховым дымом торжествующих ружейных выстрелов и пылью, которая поднимается от уже осыпающейся крепостной стены.
Когда мы вместе с остальными начинаем расходиться, рыжеволосая сует мне что‑то в руки. Это кокарда. Гофрированная розетка из красно-бело-синей бумаги, в центре которой – плоский кружок с напечатанными черным словами: «Liberté. Égalité. Fraternité».
Софи прикалывает ее к моей груди, прикрывая дырку на месте оторвавшейся пуговицы. И снова улицы взрываются оглушительными криками:
– VIVE LA REVOLUTION! VIVE LA FRANCE! [59]
Личные покои
Ортанс
Весточка доходит до меня за ужином, и сперва я не могу удержаться от смеха: матушкино послание сложено небрежно, печать наложена криво. Герб дю Помье смазан, темно-красный сургуч растекается по пергаменту пролитой кровью. И все же вначале я не догадываюсь, что произошло нечто из ряда вон. Матушка часто запечатывает письма кое‑как, размазывая сургуч, чтобы продемонстрировать свою правоту и вызвать у адресата желаемую реакцию.
Домоправительница ставит на стол серебряное блюдо с матушкиным посланием. Я беру письмо и вскрываю его десертным ножом, полагая, что мне предстоит штудировать длинный, нудный перечень недостатков моего батюшки и ничем не примечательных событий придворной хроники, а также перечисление всех за последнюю неделю случаев, когда этот прихвостень де Пиз навязывал матушке свои услуги. Так что содержание письма становится для меня совершенной неожиданностью.
Никогда прежде не отличавшаяся лаконичностью матушка небрежно нацарапала на бумаге всего одну фразу. Я несколько раз перечитываю два написанных ею слова, как будто многократное повторение этого действия может изменить их смысл.
«Бастилия пала!»
Меня захлестывает жгучий поток чувств, и я с грохотом роняю нож с тяжелой ручкой, который все еще держу в руке, на свою тарелку. Похоже, июль – месяц несчастий. Катастроф. Я опускаю взгляд и вижу, что от удара упавшего ножа фарфор раскололся и от одного края тарелки к другому, прямо по шеям нарисованных на ней фигурок, пролегла неровная трещина, а jus [60] расплескалась, забрызгав белоснежную скатерть темно-красными пятнами.
К счастью, я ужинаю в одиночестве, и только пара слуг становятся свидетелями моего смятения, поскольку мне требуется некоторое усилие, чтобы вновь обрести самообладание. Однако аппетит у меня пропадает. Я больше не могу проглотить ни кусочка. Резко встав из-за стола, я едва не задеваю одну из горничных, удрученную пятном на скатерти.
Мне в голову не приходит составить ответное послание матушке. Не знаю, что можно сказать на сей счет, да и в любом случае уверена, что у матушки не найдется разумных соображений по этому поводу. Поэтому прямо из столовой я направляюсь к себе, и в голове у меня роятся сплошные вопросы. Разве мы не были убеждены в том, что Бастилия, этот королевский оплот, неприкосновенный символ монархического правления, неприступна? Разве нам не сообщили, что король направил в столицу военное подкрепление?
Несмотря на теплую погоду, в моей спальне зябко. Даже летом эта комната кажется унылой; несмотря на тесноту, вещи, которые мне разрешили взять с собой, занимают едва ли четверть ее пространства. Но сегодня вечером здесь будто еще более пустынно. Это до крайности раздражает меня, ведь после матушкиного письма я и так на грани.
Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, я подхожу к комоду за бокалом сладкого муската, который обычно приносит мне Мирей. Но бутылочная передача пуста, а соседствующий с ней бокал до сих пор стоит на серебряном подносе перевернутый. И тут до моего сознания доходит, что камеристка не явилась. Вина нет, бокал не готов, а старухи и след простыл.
Я нетерпеливо дергаю за шнурок звонка, гневаясь все сильнее. Как смеет она пропадать – именно сегодня! Несколько минут спустя раздается робкий стук, и я ожидаю, что сейчас в дверь просунется морщинистое лицо старухи, которая начнет блеять, извиняясь за то, что пренебрегла своими обязанностями, скорее всего потому, что заснула. Но это оказывается не Мирей, а всего лишь домоправительница.