– Должен тебе сказать, что с Ортанс не так‑то просто иметь дело, но ты уже, конечно, и сама это знаешь. Могу представить, что тут о ней говорят с тех пор, как она приехала.
– О… ничего такого, – лепечу я.
Жозеф выжидательно поднимает брови.
– Простите, но ведь я… у меня нет подобного опыта. Полагаю, в столице немало женщин, которые лучше подошли бы для такой работы…
– Будет неразумно выписывать камеристку из столицы, – отвечает Жозеф. – Или из Версаля. Принимая во внимание нынешнюю обстановку. Это плохо отразилось бы на всех нас.
– Но мсье Вильгельм, ваш отец, – он не станет возражать?
– Не знаю, с чего бы ему возражать, учитывая все обстоятельства.
Двусмысленность этого замечания заставляет меня закусить губу.
– Обязанности несложные, – продолжает Жозеф. – Разбирать вещи Ортанс, одевать ее, готовить для нее ванну и тому подобное. Не подумай, что тебе будут плохо платить. Ты будешь зарабатывать больше, чем на фабрике. Намного больше.
Эти речи на некоторое время повергают меня в замешательство, и я теряюсь с ответом. Любопытно, почему Жозеф, который, судя по всему, стесняется беседовать со мной на глазах у других работниц, так жаждет залучить меня к себе в дом.
– Не знаю. Мне казалось…
– Я позабочусь о том, чтобы тебя не обидели, – перебивает меня молодой человек. – Надеюсь, ты это понимаешь. Вдобавок к повышенному жалованью тебе отведут собственную комнату. – Явно недовольный собой, он прибавляет: – Мне следовало сразу упомянуть об этом.
Об этом я не задумывалась, но предполагаю, что камеристка всегда должна находиться под рукой у хозяйки, даже ночью. Только вот Софи… Если я соглашусь на это место, мы впервые заживем порознь. Как она сладит с мамой в одиночку? С мамой, чей брюзгливый нрав, наверно, никогда не смягчится. Я было решила, что с отъездом из Марселя она подобреет. Но мама придирчива и строга, как и раньше. Внезапно у меня мелькает догадка. Может, ее раздражаю я? Может, мама изменится, если я уеду из дома, и Софи будет легче переносить…
– Тебя поселят не на чердаке, где живет прочая челядь, – говорит Жозеф, прерывая ход моих мыслей. – И я сам присмотрю за тем, чтобы твоя комната была хорошо обставлена.
– Разве служанке полагается отдельная комната? Мне не хотелось бы вызвать недовольство остальной прислуги.
– Да, камеристке полагается. Собственно, комнату, о которой идет речь, должна была занимать предыдущая камеристка моей жены, если бы не лестница. – Жозеф улыбается. – Зато эта спальня просторная и уединенная… – За плечом Жозефа порхает переливчатая голубая бабочка, хрупкая и тленная, как оторвавшийся лепесток. – …И оттуда открывается самый лучший вид. – Он вновь устремляет на меня умоляющий взгляд светлых глаз.
– Но меня вполне устраивает печатня.
Я задумываюсь о той работе, которую мне предлагают оставить. Сейчас она неинтересная и тяжелая, но со временем, при моем усердии, я, возможно, смогу получить повышение, а через год или два – собственный стол. Возможно, даже увижу, как из моих рисунков составят новые узоры для обоев и мои замыслы преобразуются в нечто законченное и долговечное – именно на это мы с сестрой всегда надеялись, когда мечтали работать на папу. Но потом я вспоминаю, что головные боли не оставляют меня, да и зрение с недавних пор ухудшается, искажая узоры на обоях. Пожалуй, проведя какое‑то время вдали от фабрики, я получу передышку, шанс восстановиться.
Мама тоже не становится моложе. Она занимается тяжелым физическим трудом, и однажды ей придется оставить работу. Поскольку у нее нет мужа, который бы ее содержал, средства, которые мне удастся отложить, обеспечат ей сносную старость. А через годик-другой, подкопив денег и поправив здоровье, возможно, я снова займусь рисованием и вернусь в печатню.
– Уверен, тебе понравится в замке, рядом с тетушкой и в более удобной обстановке. Если, конечно, ты действительно захочешь пойти в услужение к Ортанс. Надеюсь, ты, по крайней мере, поразмыслишь об этом. Очень надеюсь. – Теперь Жозеф не отрываясь смотрит на свои башмаки, боясь услышать ответ.
– Что ж… – начинаю я, еще раз перебирая мысли, что крутились у меня в голове с первой минуты нашего разговора. Мне нелегко произносить эти слова. – Спасибо. Я с удовольствием принимаю ваше предложение.
У него перехватывает дыхание, и кажется, что он вот-вот заключит меня в объятия.
– Можешь приступать с завтрашнего дня.
Зеркала и отражения
Лара
Весь остаток дня я чувствую, что принятое решение висит надо мной, как занесенный топор. Когда мы с сестрой вечером удаляемся к себе в спальню, я понимаю, что больше не в силах молчать. Я должна сообщить ей.
Софи, сидя на кровати, собирает свои рисунки и без умолку болтает, рассказывая об одной из работниц и о какой‑то известной парижской личности. Внезапно меня осеняет, что это последняя ночь, которую я провожу с ней здесь, и мне приходится отвернуться к окну, чтобы она не заметила выражения моего лица.
– Софи!.. – бормочу я. Как начать, как объяснить ей перемену в моем положении? Мне казалось, что мой поступок разумен и принесет пользу всей нашей семье. Но я боюсь, что сестра воспримет его иначе. Боюсь, мое намерение пойти в услужение к такой женщине, как мадам Ортанс, – последнее, что одобрит Софи.
– Что?
Я колеблюсь, все еще подыскивая подходящие слова. В ночном пейзаже за окном трепещут и теснятся темные тени, мое отражение вырисовывается на их фоне светлым силуэтом.
– Что, Лара?
– Я должна тебе кое-что сообщить.
Сестра умолкает и поворачивается ко мне. Но я снова цепенею в нерешительности, и язык отказывается мне повиноваться. Отношение Софи к мадам Ортанс, ее чувства к Жозефу и душевное состояние после смерти папы мне отлично известны… И я подозреваю, что, какие бы слова ни подбирала, как бы ни оправдывалась, мое решение нанесет ей сокрушительный удар.
– Ты забыла, что именно? – смеется Софи.
– Нет…
– Ну, значит, это совсем не важно. Как бы там ни было, ты слышала, что я тебе рассказывала? Про Бернадетту и Ру. – Должно быть, у меня делается недоуменный вид, поскольку она нетерпеливо поясняет: – Ну, знаешь, про ту рыжеволосую из Парижа.
Я сосредотачиваюсь на словах Софи и соображаю, кого имеет в виду сестра: мне вспоминается, что эта женщина не просто наблюдала за ужасами, творившимися в Бастилии, но наслаждалась ими. Не понимаю, как Софи этого не заметила.
Сестра тем временем ложится на пол и шарит под кроватью.
– Вот он! – восклицает она, размахивая в воздухе грифелем.
Я подхожу к ней и сажусь.
– Думаю, эта женщина – неподходящее знакомство, Софи.
– Кто, Ру? Но она же революционерка, она желает перемен, прогресса. Что в этом плохого?
– Она придерживается крайних взглядов, Фи, и ищет людей, которых можно обратить в свою веру. Она агитатор.
– Она – реформатор! – заявляет Софи и с вызовом смотрит на меня. – Лара, ты знаешь, как важно привлечь к ответственности виновных… аристократию… за папу… – Голос ее срывается.
Понимая страдания Софи, я умолкаю. Мне хочется предостеречь сестру, растолковать ей, что некоторые из этих людей не революционеры, а фанатики. Они, подобно волкам, чуют слабых, распознают сомневающихся, уязвимых и не сдаются на полпути.
– Я просто… беспокоюсь о тебе, вот и все, – отвечаю я. – Нельзя, чтобы такие вещи вставали между нами.
– Вставали между нами? Никогда! Почему между нами должен вставать прогресс? Мы ведь родные, мы сестры, верно?
Она забирается на постель рядом со мной, и я с трудом сглатываю.
– Гнев как болезнь, Софи, – говорю я. – Он разъедает тебя изнутри, если даешь ему волю. – Я вспоминаю о маме. – Пожалуйста, помни об этом.
Софи прижимает руки к груди, крепко стискивая кулаки.
– Сегодня мне не хочется спорить, – вздыхает она и прислоняется лбом к моему лбу. – А теперь, – добавляет она, отстраняясь, – позволь мне нарисовать тебя перед сном, потому что у меня есть идея изобразить нас обеих и… – Лицо ее омрачает досада. – Ну, видимо, тот предыдущий рисунок, который мне удался, куда‑то запропастился.
Софи передает мне свечу.
– На, – говорит она и поднимает мою руку. – Держи вот так. – Она поправляет подушку у себя за спиной, наклоняет маленькое квадратное зеркальце, чтобы видеть свое отражение, и решительно кладет рисовальный планшет себе на колени.
Через несколько минут ритмичный скрип грифеля по бумаге начинает действовать на нас успокаивающе, как бывало в папиной мастерской. Софи погружается в спокойную, сосредоточенную работу, и мысли у меня проясняются.
– Помнишь, что порой говаривал па? – спрашиваю я. – Что мы зеркала…
– Зеркала и отражения друг друга, – заканчивает Софи, глядя мне в глаза и едва заметно улыбаясь. – Думаю, он подразумевал, что мы показываем друг другу наши различия. И отражаем недостатки друг друга.
– Хотя па был слишком добр, чтобы признавать, что они у нас есть.
Лицо сестры затуманивается печалью, и она склоняется над рисунком, делая вид, будто пытается справиться с каким‑то затруднением.
– По-моему, это можно сравнить с печатанием обоев. Я – печатная форма, ты – бумага. Узор один и тот же, но в зеркальном отображении.
Софи продолжает рисовать, и время от времени, в промежутках между периодами безмолвия, мы обмениваемся воспоминаниями о Марселе.
– Вот! – объявляет она по прошествии часа. И протягивает мне рисунок.
Я не знаю, что и сказать. Софи действительно нарисовала нас обеих здесь, в этой комнате; наши лица выхватывает из мрака ореол свечи, остальная же часть изображения погружена в тень. Эта овальная темная область образована энергичными, густо нанесенными штрихами. А наши лица на фоне этого черного обрамления запечатлены Софи с тонкостью, какой я прежде не замечала в ее работах.
– Тебе не нравится?
– Нет, нравится, Фи. Очень нравится. Это прекрасно.
Но тут мой взор приковывает к себе нечто пугающе знакомое. «Мы ведь родные, мы сестры, верно?» Затем наступает миг жестокого, ужасного узнавания, поражающего меня до глубины души. И я тотчас сникаю.