Игра в прятки — страница 42 из 78

– Повар подготовил приличествующее случаю меню, – объявляю я. – Девять восхитительных блюд, но сперва… entrée! [67] – Я делаю знак лакеям, и те выносят и расставляют на столе двадцать одну тарелку со светлым супом. – Crème de partridge! [68] Надеюсь, вы не будете возражать, чтобы первым его отведал наш почетный гость.

Я подбадриваю своего питомца, и тот начинает лакать из тарелки. Но повар, должно быть, подал слишком горячий суп, поскольку Пепен отфыркивается, стряхивая с челюстей капли обжигающей жидкости.

Все происходит именно так, как я и ожидала. Наши гости болваны. Они могут приступить к еде в любой момент этого представления, однако не осмеливаются, в точности следуя моим указаниям. Эти тупицы, которые, по их уверениям, якобы добились прогресса, на деле полные невежды. Перед каждым из них стоит тарелка с супом, который медленно остывает, пока мой любимчик доедает свою порцию. А они, хоть и прикидываются, будто их заботят голодающие крестьяне, сидят и глазеют на него, время от времени переглядываясь со своими соседями по столу, словно стадо заблудившихся баранов.

Пепену требуется целая вечность, чтобы долакать суп, после чего я объявляю:

– Теперь можете есть. Ведь скоро принесут следующее блюдо, одно из любимых лакомств Пепена, – тушеного вальдшнепа. Bon appétit! [69]

Не знаю, как мне удается сохранять невозмутимую мину. Я торжествующе улыбаюсь мужу, но он снова косится на своего отца. В эту минуту Пепен начинает ерзать на подушке, бока его раздуваются, как кузнечные мехи, и изо рта вырывается теплая, пахнущая дичью струя. Это зрелище заставляет некоторых дам за столом ахнуть и рыгнуть, зажав рты тыльной стороной ладони.

– Мадам, похоже, вашему песику суп не понравился, – говорит мне муж и осушает бокал. – Прошу вас унести его, чтобы он мог прийти в себя.

Все, кто сидит за столом, перестали есть. Ложки лежат в тарелках, погруженные в суп, или зависли в воздухе на полпути между столом и ртом.

Тот факт, что Жозеф счел нужным взять происходящее в свои руки, раздражает меня. Хотя я не могу отрицать, что Пепен выглядит не лучшим образом. Завтра утром у меня найдется несколько крепких словечек для повара.

– Конечно, супруг мой. – Я встаю и одариваю присутствующих лучезарнейшей улыбкой. – Прошу меня извинить.

Оказавшись в спальне, Пепен ложится на подушку, сворачивается клубочком и засыпает. Я собираюсь немного подождать, а потом спуститься вниз, чтобы опять присоединиться к гостям, но никак не могу себя заставить. И ловлю себя на том, что, теряя счет времени, перебираю распакованные ранее подарки.

Полагаю, мне следовало бы опасаться последствий своего сегодняшнего поведения, но ныне я скромная жена сына фабриканта. Люди слишком заняты своими политическими соперниками или более крупной рыбой из числа la noblesse [70], чтобы интересоваться мной. И все же в памяти всплывает подслушанный мной зловещий разговор о короле и знати.

Моя тревога постепенно нарастает. Решив все‑таки присоединиться к обществу, я выхожу из спальни, направляюсь к лестнице и, дойдя уже почти до середины лестничной площадки, замечаю мужа. Жозеф стоит у нижней ступени в странной позе, застыв на месте и подняв голову. Решив, что он, должно быть, увидал меня, я наклоняюсь вперед и открываю рот, чтобы выдать что‑нибудь оскорбительное в его адрес. Но тут же осекаюсь. Жозеф будто остолбенел, а взгляд его прикован к верхней части балюстрады. Он неотрывно смотрит туда, точно погрузился в транс. Или увидел привидение. Позади него слышатся шаги, и в вестибюль выходит еще один мужчина. Он кладет руку на плечо Жозефа, и, клянусь, мой муж едва не подпрыгивает от неожиданности.

Он оборачивается.

– О… отец?

Со своего места я хорошо вижу лицо свекра, освещенное огромной люстрой. В нем появилось нечто новое. Хотя он по-прежнему выглядит плохо, но больше не похож на того болезненного, слабоумного старца, каким казался еще недавно. Не осталось следа и от его сердитой угрюмости. Будто невидимый покров спал с этого лица. Хотя определить его выражение невозможно: это и не печаль, и не волнение. Не гордость и не сожаление. Скорее, все вместе, слитое воедино.

– Жозеф, я… – Положив руки на плечи моему мужу, Вильгельм Оберст изрыгает из себя слова, точно пытается избавиться от годами разъедающей его язвы.

– Отец, в чем дело?

Секундная пауза.

– В твоем браке. Я ведь хотел… как лучше.

– Как лучше? – В голосе Жозефа слышится отчаяние. – Что вы имеете в виду? Папа?!

Я никогда не слышала, чтобы он называл своего отца папой.

– Однако все оказалось… то есть… – Большие руки Вильгельма Оберста все крепче стискивают плечи сына. – Я вижу, как она изводит тебя. Если потребуется, ты должен удалить ее из дома. Должен.

Надо же, удалить меня из дома! Я щурюсь.

Старик испускает долгий, тяжелый вздох, будто на эту поразительную речь ушли все его силы до последней капли. Следует еще одна пауза, не больше доли секунды, после чего непроницаемый покров возвращается на лицо Вильгельма Оберста, и он флегматично сопит. Потом убирает руки с плеч сына и бредет к лестнице.

Оставив мужа торчать в вестибюле, я возвращаюсь к себе в комнату, где пытаюсь осмыслить тот необычный эпизод, свидетельницей которого только что стала.

Le Coucher [71]

Ортанс

Уже позднее утро, а я еще не удосужилась одеться и, когда поднимается страшный переполох и раздаются голоса, истошно требующие, чтобы с фабрики вызвали моего мужа, по-прежнему остаюсь в ночной рубашке.

– Что там за шум, ради всего святого? – осведомляюсь я у камеристки, когда она появляется в моей спальне.

– Это из-за мсье Вильгельма, мадам. – Она приседает в реверансе. – Он пропал!

– Пропал?

– Да, мадам, судя по всему, еще со вчерашнего вечера. Обычно в этот час он уже сидит у себя в кабинете и моя тетушка приносит ему завтрак, но сегодня утром его никто не видел.

Я вспоминаю беседу мужа со свекром, очевидицей которой явилась вчерашним вечером.

– Хм, – задумчиво отвечаю я. – Помоги мне одеться.

Камеристка тотчас повинуется, и когда она втыкает в мой парик последнюю шпильку, я слышу внизу голос мужа и выхожу из комнаты.

– Что происходит? – встревоженно спрашивает он, видя, как слуги мечутся по вестибюлю.

– Ваш отец как сквозь землю провалился, – сообщаю я ему с лестницы. – Вам лучше побыстрее выяснить, что случилось, пока ваши слуги своим усердием не свели себя в могилу.

Не успеваю я договорить, как в дальнем конце лестничной площадки слышится чей‑то вопль. Это домоправительница, которая голосит, как жена рыбака. Ее крик доносится из самой большой спальни, той, что с окнами-фонарями и лучшим видом на так называемый сад. Эта комната с ее пугающей мебелью в чехлах не использовалась с тех пор, как я сюда приехала: обычно свекор держит ее на запоре.

Мой муж чрезвычайно медленно и опасливо, будто в комнате пожар, подходит к ее порогу; я следую за ним по пятам. Он распахивает двери пошире, открывая картину происходящего. Домоправительница стоит на коленях перед подоконной скамьей, обмахиваясь носовым платком, как веером. Рядом с ней на полу сидит Вильгельм Оберст. Он в той же одежде, что был вчера, парик сбился набок, багровое, как фасоль, лицо перекосилось и ужасно распухло. Правая рука, засунутая под камзол, прижата к груди.

– Мсье, быстрее, – умоляет домоправительница. – Пошлите кого‑нибудь за доктором, он еще дышит!

Лакеи относят свекра в его комнату, где пытаются снять с него обувь и верхнюю одежду и уложить под одеяло. Поскольку заняться мне больше нечем, я наблюдаю за развитием событий, чувствуя, что паника среди слуг ежечасно нарастает.

Врач приезжает лишь после полудня; к этому времени дыхание свекра становится еще более затрудненным. Слышно, как при каждом вдохе что‑то клокочет у него в груди. На лицо Вильгельма Оберста уже лег какой‑то мертвенный отсвет; раздувшись, оно приобрело неестественно яркий розовато-красный оттенок с сероватым отливом по краям.

– Сердце, – объявляет доктор. – Сейчас ему мало чем можно помочь, кроме как обеспечить полный покой.

Муж, должно быть, по виду старика догадался, что положение серьезное. И все же после того, как врач произносит вердикт, Жозеф выглядит так, будто вообще не понимает, что он забыл у постели отца.

– Как сказал бы англичанин, – язвительно замечает доктор, переходя с французского на английский, – он бросил красильное дело и принялся за могильное.

Бестактность этого замечания поражает даже меня. Я жду реакции мужа. Проходит несколько секунд.

– Вы говорите по-английски? – спрашивает Жозеф у доктора. И вдруг без видимой причины разражается таким безудержным и громким смехом, что сгибается пополам, прижимая руку к животу. Я столбенею. Кажется, за все те нескончаемые годы, что мы знакомы, я впервые слышу смех Жозефа. Это не та реакция, которой можно ожидать в столь скорбных обстоятельствах, особенно учитывая все происшедшее накануне. И все же, полагаю, трагедия всех нас делает актерами. Мне это известно ничуть не хуже, чем прочим.

– Извините, – бормочет Жозеф, когда ему удается взять себя в руки. – Мой отец очень любил английский язык.

Я замечаю, что он говорит об Оберсте-старшем в прошедшем времени, будто тот уже умер, хотя лежащий перед нами старик еще хрипит. С парадной лестницы доносится скрип шагов. Я вижу свою камеристку, которая стоит в дверях, ожидая дальнейших указаний.

Врач кивает.

– Что ж, говорят, слух – последнее, чего лишается человек перед смертью.

Доктор берет свой чемоданчик, и Жозеф провожает его до дверей. В этот момент происходит нечто поразительное. Я подхожу к постели, и с моих губ срывается невольный возглас, потому что свекор с усилием открывает глаза и устремляет напряженный, пронизывающий взгляд на камеристку. Уголки его губ подергиваются. До чего же все это странно!