– Это твоя мама? – спрашивает какая‑то женщина.
Я устремляю взгляд в том направлении, куда она смотрит. Там, на пороге гостиной, застыла моя мать, бледная, точно призрак. Я никогда не видела у нее такого горестного выражения лица.
– Сюда, доктор! Сюда! – слышится с улицы.
Только когда входит врач, мама обретает способность говорить.
– Отнесите его, пожалуйста, наверх… Надо отнести его наверх… – бормочет она. – Тут для него не место.
– Он слишком слаб, мадам, – предупреждает врач. – В нынешнем состоянии переносить его нежелательно.
Мама умолкает. Мужчины один за другим выходят на улицу.
Доктор остается у нас, кажется, на протяжении нескольких часов; мы с Ларой подаем ему бинты, сверкающие сосуды и инструменты, маленькие коричневые пузырьки с резкими, терпкими запахами. Остается и Гийом, он приносит воду и удерживает папу, пока лекарь выполняет свою работу. Наконец последний отводит маму в сторону.
– Я сделал все, что мог, вправил переломы и зашил раны, однако мне неизвестно, какие еще повреждения он получил.
Доктор явно собирается уходить, но я останавливаю его:
– Подождите! Моя сестра тоже ранена. – Я бережно подталкиваю к нему Лару. – Она упала и ударилась головой, когда фургон…
Смущенная таким вниманием, сестра робко выступает вперед, а встревоженный Гийом косится на меня.
– Кровь уже не идет, – лепечет Лара. – Все хорошо.
Доктор осматривает ее затылок, счищает засохшую кровь.
– Небольшая шишка, – успокаивает он сестру. – Беспокоиться не о чем. У вас может болеть или кружиться голова, но скоро все пройдет. Через несколько дней, возможно, через неделю. – Врач поднимает с пола свою сумку и направляется к двери, но возле мамы останавливается. – Если ваш муж переживет эту ночь, появится надежда, – мягко говорит он.
«Если он переживет эту ночь, появится надежда». Много часов подряд эти слова сплетаются в моем сознании с чахлыми, слабыми ростками надежды.
Тряпичная кукла
Софи
Я резко просыпаюсь и медленно открываю глаза. Оказывается, я лежу в своей постели, но сердце мое почему‑то бешено колотится, а тело под одеждой покрыто холодным потом. Я несколько раз моргаю в темноте. Шею мне согревает дыхание Лары, ее руки, как и всегда во сне, переплетены с моими. Я немного успокаиваюсь. Происшествие прошлой ночи, должно быть, сон, ужасный сон. Но едва я успеваю вздохнуть с облегчением, как меня бросает в жар: я замечаю, что до сих пор одета, и моя сестра тоже. Значит, это был вовсе не сон.
Я слезаю с кровати и каблуком задеваю какую‑то вещь, валяющуюся на полу. Наклоняюсь и обнаруживаю, что это тряпичная кукла, которую отец подарил мне десять лет назад. Наверное, она упала с прикроватного столика, на котором обычно сидит. Когда‑то эта кукла была красива, нарядна, одета благородной дамой, но паричок из желтой шерсти поредел, платье выцвело, швы разошлись, из дырки на шее торчит соломенная набивка. И в эту минуту мне не решить, чтó для меня эта игрушка: жестокое напоминание или утешение.
Я спускаюсь по лестнице и вхожу в мастерскую, где на столе неподвижно лежит накрытый одеялом папа. За спиной у меня раздается скрип, и, обернувшись, я вижу маму, которая примостилась в темном углу, ссутулившись и закрыв глаза.
– Па? – шепчу я.
Отец слабо дергает головой, и я беру его за руку. Она теплая.
– Па!
– Фи, – бормочет он хриплым, тихим голосом и хочет податься ко мне, но ему слишком больно. – А, ты принесла с собой ta petite poupée [17].
Тряпичная кукла. Я и не заметила, что все еще держу ее в руках.
Мне хочется улыбнуться, заверить отца, что все будет в порядке. Но вид у меня слишком понурый.
– Тебе лучше? – Это все, что я могу выдавить. Нелепый, детский вопрос.
Папа медленно растягивает губы в улыбке.
– Конечно, альсгир. Мне просто нужно отдохнуть. Вот увидишь, я очень быстро встану на ноги.
Я замечаю миску с водой и думаю, не обтереть ли папин лоб, не смыть ли еще немного засохшей крови с его кожи. Но жидкость в миске цветом напоминает разбавленное вино, и я не могу заставить себя прикоснуться к ней.
– Что я могу для тебя сделать? – лепечу я.
– Иди отдохни. Если утомишься, проку не будет. Надо, чтобы ты была сильной.
Я киваю и бережно целую его. Но не ухожу. Едва слышные печальные звуки вынуждают меня обернуться, и я вижу, что мама все‑таки не спит. Она закрывает лицо фартуком, ее плечи сотрясаются от рыданий. Через час возвращается врач, чтобы осмотреть отца, и я едва верю глазам, наблюдая за выражением его лица.
– Ваше состояние улучшилось, – сообщает доктор, и в моем сердце укрепляется надежда.
Папа силится улыбнуться, но тут же морщится и произносит:
– Вы как будто не удивлены.
– Боли сильные? Могу дать вам еще настойки опия. – В докторской сумке позвякивают стеклянные пузырьки. – Если сможете сейчас уснуть, я вернусь на рассвете. И тогда мы попробуем перенести вас наверх, если позволит ваше состояние.
Папа пытается кивнуть, и доктор отводит маму в сторону.
– Надежда есть, – шепчет он. – Надежда есть.
Меня захлестывает волна облегчения. И только придя в движение, я чувствую, что чудовищно устала и у меня все болит. Так и не добравшись до двери, ведущей к лестнице, я опускаюсь на пол за штабелем необработанного камня и погружаюсь в сон.
По прошествии совсем небольшого, как мне чудится, времени я ощущаю рядом какое‑то движение, слышу приглушенные голоса и одиночный вскрик. Я окончательно пробуждаюсь и обнаруживаю, что кресло, в котором сидела мама, пустует. На пол мастерской через окно падают косые лучи солнца, освещая вчерашние следы на каменных плитах – бурые отпечатки грязных подошв, наслаивающиеся один на другой, как окаменелости.
В воздухе разливается холод, и я замечаю, что дверь на улицу приотворена. Меня охватывает внезапный приступ раздражения. Почему, когда на столе мерзнет папа, дверь оставили открытой? Я закрываю ее и решаю принести еще одно одеяло, убедиться, что ему тепло.
И в этот момент вижу, что папина рука свешивается с края стола. Мало того: кто‑то натянул одеяло прямо ему на лицо. Я делаю шаг вперед, чтобы отдернуть одеяло, но что‑то останавливает меня. Вопреки своему первоначальному намерению я беру папину руку и бережно кладу ее на стол. Рука совсем заледенела. Это так неожиданно, что некоторое время я стою, приоткрыв рот, и пытаюсь осмыслить это.
– Па? – Я вцепляюсь пальцами в край грубого шерстяного одеяла. – Па!
Дрожа, я с опаской отдергиваю одеяло с его лица, и все плывет у меня перед глазами. Комнату наполняет звук, пронзительный, как рыдание раненого ребенка. Он пугает меня. Затем я чувствую, как мой рот приоткрывается, а к горлу словно приставляют кинжал.
– Софи, это ты? – зовет меня сверху Лара. У меня в ушах гулко отдается пульс, я ощущаю такую слабость, что, кажется, вот-вот свалюсь на пол, разобьюсь, как яйцо, и мои внутренности разбрызгаются по каменным плитам. Я выбегаю за дверь на улицу. И говорю себе: «Я не буду плакать». Мне нельзя. Как звучали последние, самые последние слова, сказанные мне папой? «Надо, чтобы ты была сильной».
Я опускаю взгляд и обнаруживаю, что до сих пор держу в руках тряпичную куклу. Наряженную благородной дамой, скроенную на тот же манер, что и де Контуа. Я крепко стискиваю ее в побагровевших пальцах.
Дворец Короля-Солнца
Версаль
Ортанс
– Какой, вы сказали, там шербет? Внутри безе? Из каких ягод?
Матушка забрасывает служанку вопросами, и та с каждым мигом теряется все сильнее. Допрос ведется уже несколько минут, а блюда последней перемены – vacherin [18], ассорти pâtisseries [19], отварные перепелиные яйца и marrons glacés [20] – стоят перед нами нетронутые, в ожидании, когда их съедят.
– Да, госпожа маркиза, из ягод, госпожа маркиза, – отвечает девушка.
– Я знаю, что из ягод, я сама только что это сказала, не так ли? – горячится матушка. – Но из каких именно ягод?
Если бы цвет, в который окрасились щеки девушки, что‑то да значил, я бы рискнула предположить, что из малины.
– Из оранжевых, – отвечает она.
Матушка фыркает, как возмущенная лошадь, и вскидывает брови.
– Из оранжевых? Ора-анжевых?..
– Да, матушка, она совершенно права, – встреваю я, и на лице девушки появляется благодарная улыбка. – Из оранжевых ягод. Вы что, не слышали о таких?
Я прикрываю улыбку салфеткой, служанка снова краснеет, а матушка в замешательстве таращится на нас.
– Бог ты мой! – комментирует отец, когда служанка удаляется. – Эта нынешняя прислуга! – Он пытается воткнуть вилку в нетронутый внешний слой vacherin, но меренга – слишком твердая и гладкая – слетает с тарелки.
То, что батюшка вообще обедает с нами, – небывалый случай. Он предпочитает трапезничать вне дома, как правило, в резиденциях других придворных, чье общество кажется ему гораздо более приятным, чем компания собственных жены и дочери. Но я отлично понимаю, что отец сегодня здесь не просто так. Ему необходимо поднять вопрос, которого он желал бы вообще не касаться. Сначала он закончит ужин, выскажется, после чего сможет тотчас отправиться пить свой арманьяк, оставив нас с матушкой одних на целый вечер – так происходит с тех пор, как мои братья и сестры обзавелись семьями и разъехались. Да, они все уже женились, вышли замуж и покинули отчий кров, – все, кроме меня. Так что, держу пари, мне точно известно, о чем отец будет разговаривать со мной сегодня вечером.
На другом конце стола матушка зажала между губами очищенное яйцо, будто пытается не съесть, а повторно снести его. Зрелище поистине отвратительное. Горки перепелиных яиц лежат на окружающих нас блюдах в маленьких гнездышках из сахарных нитей – видимо, кто‑то старался проявить фантазию при подаче. Сахарные гнездышки так же омерзительны на вид, как сами яйца: этакие пучки состриженных волос с причинного места.