– Горе-то такое… Видишь ли, юноша, сестрицы мои позабыли обо всем, хотят только веселиться да хору плясать, умерщвляя траву на дюнах. Мы пляшем на прибрежных лугах, на подводных лужайках, по опушкам лесов, однако же хору нашу никто не должен видеть. А тот, кто увидит или услышит, онемеет сию минуту, ослепнет и потеряет память. Сестрицы не любят людей. Порой и сами заманивают мужчин, и те либо остаются калеками, либо навечно упокаиваются на речном дне.
Там лежат похищенные пастухи, глядя пустыми глазницами, как стаи рыб проплывают над головой. Не ветер развевает их волосы, а волна, и сестрицы мои, когда бывает скучно, чешут их волшебным гребнем. А после прядут из кудрей сети, которые расставляют в подводном царстве. Лодка увязнет, а пловцу сведет ногу, если заденет такую сеть… Потому как, – иеле горестно вздохнула, – все мои сестрицы забыли о людской жизни и о том, что некогда гуляли по Китиле в венках из одуванчиков, улыбаясь парням и обнимая детей. Ныне они – бессердечные, как сама смерть. Случилось так, что я единственная из иеле, кто помнит о жизни.
– Ты помнишь о людском прошлом? – спросил Теодор.
Иеле достала гребень и провела по своим волосам.
– Помню, юноша. Я – помню.
– Так почему не расскажешь своим… сестрам.
– Прогнали они меня.
Одинокая вздохнула и тоскливо посмотрела на горизонт.
– Ни одна иеле прежде не помнила о людской жизни. А я – помню. Никто не верит. Кажется сестрам, будто я… полоумная. Но не так это, помню я все!
Девушка так вскрикнула, что возглас взлетел до неба, отразился эхом от месяца и рухнул на берег.
– Помню! Помню ясно! Купола с крестами, сияющие под голубым небом, как золотые пасхальные яйца. Помню вереницы подвод, груженных сеном и зерном, которое просыпается по дороге, и кур, сбегающихся на эти зерна. Помню голоса. Песни помню! И свадьбу, и жениха своего… Были мы дружнее всех, не ссорились, и улыбку помню его, и родинку на щеке. И день венчальный, когда обрядили меня в белое платье и повели в церковь, где ждал будущий муж… А после – не помню ничего. После – пустота… Так и стала я, – грустно сказала девушка, оглядывая белое платье, – иеле. В том же платье в вечность вступила. Вон, все жемчужинки на месте. – Она указала на пояс. – Сама их пришивала… А теперь мне друзья – плотвицы да сестрицы, которые жаждут отомстить живым. А я – не могу.
Иеле отбросила гребень в волну, но тот не утонул, а закружился, словно рыба кверху брюхом.
– Сто лет не слышала из чужих уст своего имени, – вздохнула Одинокая. – Сто лет не говорила с человеком. Теперь – говорю.
Она поглядела на Теодора, и он смутился от пристального взгляда. Девушка была красива, и ему отчего-то стало жаль, что ее свадьба кончилась панихидой.
– Как же звали тебя?
Иеле покачала головой, слезы брызнули из глаз.
– Не помню! В том и дело – каждую мелочь помню, даже то, как жених зачесывал прядь за ухо, – а имени вспомнить не могу!
Она застонала, схватилась за сердце и расплакалась.
– Я думаю, – неловко сказал Теодор, – это не проблема.
Он всегда чувствовал себя плохо и странно, видя слезы. Ну что за дела! Тео мысленно упрекнул себя, что стоит тут и разговаривает с опасной иеле, однако же не уходил.
– Просто вспомни все известные тебе имена – и среди них узнаешь свое.
– Юноша, – совсем по-человечески шмыгнула носом иеле, – будь у меня даже ночь, а не сто лет и вспомни я хоть одно женское имя, то уже знала бы, как меня кличут. Однако я забыла все имена – до единого! О чем тут говорить?
Теодор покачал головой.
– Не знаю, – протянул он, подумывая, не вернуться ли на чердак. Но неожиданно для себя вдруг сказал: – Черт возьми, ну… ладно! Я могу перечислить тебе имена.
И тут же мысленно стукнул себя по затылку. Дурень! У тебя ключ не найден, а ты болтаешь среди ночи с кровожадной хныкалой.
Однако слезы иеле сразу исчезли. Она подобралась ближе и глянула с надеждой.
– Стало быть, поможешь? Вот удивительный-то! Таких еще отродясь не видывала. Помоги же мне. Помоги вспомнить имя.
И Теодор начал вспоминать. Он уселся на песок и, глядя как катится луна и скользят созвездия по небу, вспоминал. Всех женщин и девочек, которых когда-либо лечил отец, их имена. Все, что слышал в городе. Он бы никогда не подумал, что людских имен может быть так много.
– Аурика?
– Нет. Кажется, нет.
– Хм-м, может… А, Б… Богдана?
Иеле примерила имя и покачала головой.
– Что-то не то. Будто вспоминаю, а мысль не могу ухватить. Имя было какое-то ласковое, связано с чем-то… с одеждой, что ли… Но не помню какой.
– Ох, ну ладно. У меня уже голова не варит.
Ночь перевалила за глухое время, Теодор отправился по делам. На следующий вечер он предложил иеле новые имена – та лишь качала головой. Однако все больше чувствовала, будто имя близко. Чуть-чуть и ухватит за хвост. Но не удавалось.
В Китиле готовились к празднику. Закупили множество хлопушек, ярких фейерверков и шипящих бенгальских свечей. Готовилась огненная потеха. Граждане, как один, покупали наряды: женщины выбирали платья, мужчины – костюмы. Ребятишки носились по городу как одуревшие, отовсюду слышались запахи еды, сластей и ароматы тайн.
Оставалось чуть-чуть. Пара дней до Равноденствия, когда ярмарка зажжет огни над крышами Китилы. Теодор не знал, что делать. От тоски и безысходности он облазил, кажется, каждую щель в городе, пока не прошел слух, что утонул Петру Цепеняг.
Поначалу он не поверил своим ушам. Чучельник? Этот цыган, который сам был готов утопить за один косой взгляд?
– Та-ак, сейчас посмотрим в свитке, – сказал Кобзарь, тряся шляпой от возбуждения. – Ты прав, Теодор! Так и есть: Цепеняг – вычеркнуто! Нет ему ходу обратно. Стало быть, во второй тур допускаются только шестеро, если найдут ключи.
Теодор покачал головой. Он возненавидел Чучельника задолго до того, как увидел его на Макабре, еще тогда, когда цыган выстрелил в него солью, спустил собаку и унизил в полиции. Однако тот факт, что Чучельник погиб, заставил Теодора испугаться.
Игра игрой, но ставкой в Макабре являлась не сахарная голова, а… жизнь. Ни много ни мало – вся жизнь. И то, с какой легкостью ее проиграл суровый, пронырливый и жестокий Цепеняг, вызвало в Теодоре дрожь.
Он сидел на берегу и наигрывал на флуере. Где-то тут потонул Цепеняг. Каким образом – никто не знал. Теодор встал, подошел к камышам и позвал:
– Одинокая! Эй!
Минуту спустя камыш зашелестел, и в зарослях блеснули слюдяные глаза.
– Добрый вечер, юноша. Я весь день пролежала на дне, думая об имени. Мне кажется, начинаю вспоминать. Мое имя связано с какой-то обувью.
Теодор подумал, что это уж точно ложное направление. Кто бы стал называть дочь в честь какого-нибудь ботинка?
– Слушай, Одинокая. А ты не знаешь… сестры твои недавно кого-то… ну…
– Позвали танцевать вечную хору?
– Именно.
Иеле задумалась.
– Мне об этом говорить нельзя. – Она мотнула головой.
Теодор подумал, что тут дело нечисто. Но в ответ на его уговоры иеле только вздохнула. Задумавшись, Тео сел на пень. Он достал флуер и внезапно проиграл шесть нот. Они вернулись! Сумерки огласились колыбельной: «Ту-ту-тууу, ти-ти-ууу».
Иеле плеснула рукой по воде, шепнула: «Кто-то идет!», и ее голова тут же ушла под воду. Секундой позже между вязом и ольхой появился девчоночий силуэт. Теодор всмотрелся и с удивлением увидел… Санду!
Он быстро спрятал флуер за спиной.
Девчонка стояла, озираясь.
– Это ты?
Они недоверчиво разглядывали друг друга. Теодор прекрасно помнил, с какой злостью девчонка напала на него и Шнырялу совсем недавно, пытаясь прикончить из самодельного лука. Впрочем, хоть Санда и была бойкой дочерью полицейского – о чем говорило хотя бы то, что она не побоялась рискнуть жизнью, участвуя в смертельном Макабре, – когда Теодор замечал ее в городе, ему становилось как-то ее жаль.
Теодору тоже нравился Ворона, и он сам видел, как Санда и друг ее детства встретились, хотя их разделила смерть. Они увиделись, и Теодор не забыл того странного чувства, которое в нем возникло, когда они обнимали друг друга. А потом – последняя фраза: «Ворона – вычеркнуто».
Ему самому было жаль.
– Чего?
Санда нахмурилась.
– Тут играли.
Теодор помрачнел и повел плечом.
– Я не ошиблась! – процедила девчонка. – Ты слышал?
– Слышал что?
– Мелодию! Шесть нот колыбельной!
– Здесь никого не было, я только подошел. Тебе показалось. Эхо часто доносит сюда звуки из города.
Девчонка тряхнула головой, и чуб яростно встопорщился.
– Что ты здесь делаешь?
– Я шла за ней!
– За кем?
Теодор ничего не понял.
– За птицей!
Санда рассказала, что сидела у окна, и внезапно на подоконник села белая ворона. Птица посмотрела на Санду, ничуть не боясь. А когда девушка протянула руку, птица сорвалась и отлетела, но совсем недалеко. Едва Санда приближалась, ворона улетала, словно уводила ее от дома. Так она добралась до самого Окаянного омута.
– И вот, едва я ее чуть не поймала, раздались эти звуки… Колыбельная! И ворона исчезла.
Только Санда это сказала, как на пригорке показалось белое пятно. Девочка вскрикнула: «Это она!», и бросилась к большой птице. Санда не знала, что за тем скатом растет старое дерево, старее кладбища, старее Китилы, старее мира.
Дерево проросло когда-то из семечка, оброненного Балауром. Оно пристало к его крыльям во время ужасного налета, упало – и пустило корни в землю, оживленное его зловонным дыханием. Рос Ольшаник и рос, год от года прибывая в ширину и высоту, и чуял ветры, вылавливая эхо ссор и злобных клятв, ухватывал любую ярость от рыбаков и тянул черные соки земли, отчего сердце его пробудилось, и обрел он странную, но сильную жизнь.
В корнях древнего злобного древа всегда прятались иеле. И туда же кинулась Санда, желая поймать белую ворону. Ворона хрипло каркнула, и Теодор увидел, что едва Санда вскочила на бугор, как исчезла, словно провалилась под землю. Теодор бросился к ней, перебрался через скользкий склон, испачкав руки в земле. Там, у Окаянного омута, была ложбинка с гладким песком, пахнущим тиной, с бревнышком, словно кто-то все подготовил для проходящих мимо, а ложбинку прикрывал сверху гигантский Ольшаник. Ветви упирались в небо, корни уходили к самому дну земной тверди, и владел Ольшаник всеми тропами, омутами и течениями, всеми норами в этом лесу. Был он здесь всему хозяин. Давний и лютый правитель леса, не знающий прощения и ненавидящий людей.