Четверг наступил, стрелки показывали начало пятого, и никаких препятствий для рывка в столицу нашей Родины город Москву не наблюдалось. Все сметены. И даже мхом поросшие скулы завсектором выбриты дочиста в пылающем воображении.
Позвонить бы, конечно, для полного порядка не мешало, но телефон сегодня не просто стоял на столе неконтактного Левенбука, красный был, как назло, укрыт, буквально погребен под ворохом левенбуковских бумаг и сверху окончательно, с каким-то даже вызовом, угрозой, придавлен домиком раскрытого отчета. Начинать раскопки под самым носом Алексея Леопольдовича после крупной над ним психологической победы Ленке совершенно не хотелось, и она, решив за две копейки позвонить дорогою из автомата, покинула свое рабочее место. С легкой душой, будто случайно, так просто, оставив броско, на виду все свои чудные, немыслимо прекрасные картинки.
«Наверное, сразу же бросились разглядывать, – сладко думалось Ленке. – Все трое».
И эта мысль несла ее вперед, парадоксальная и радостная на фоне полного и даже трезвого понимания того, что ни один, даже самый подвижный из троицы коллег Караулов не дрогнул, не пошевелился после ее прощального «до свидания». И тем не менее, одно другому не мешало.
А вот фигура человека с палочкой заставила Ленку пройти мимо молочного магазина и спрятавшейся под его навесом будки телефона-автомата. Три разной толщины ноги аспирантка Мелехина увидела на повороте, от угла детского сада, позднехрущевского параллелепипеда, залегшего у самой гаражами охраняемой границы имперского барокко, ко лон но-арочного поселка ВИГА, заприметила и от внезапного сердечного волнения, а также инстинктивной, ее натуре в высшей степени свойственной солидарности чуть было не споткнулась на совершенно ровной пешеходной дорожке. Несомненно и определенно метрах в ста – ста пятидесяти впереди маячил, шел вдоль детсадовской ограды, вкручивая палку черной резиной наконечника в асфальт, профессор Богачев. Иван Александрович.
Каким правильным было решение в этот час закрытых проходных не заскакивать в общагу, не идти кругом через главный корпус, а сразу, сквозь всегда распахнутые на поселок заводские ворота, дунуть прямым ходом к платформе Фонки. Ленка наддала и через две минуты поравнялась с хромым философом. Рыжая точно знала, что Иван Александрович живет в Москве, после занятий не задерживается и увидеть его вечером, в пятом часу, здесь, в Миляжково, так же нереально, как летнюю птичку на новогодней елке. Но это был он, черный грач, собственной персоной. Скрипел ботинком. Только в ответ не пол попискивал, а палка. Собачий нос резиновой нашлепки.
– Здравствуйте, Иван Александрович, – быстро проговорила Елена Станиславовна, краснея и задыхаясь.
Ее внутренний, собственный день, наперекор течению тупо угасающего астрономического будня, продолжал развиваться наоборот, вразлет, от заката к рассвету. Светлел и ширился, переполняясь и захлебываясь, как родниковый ковшик, синим звездами удачи.
– Вы тоже на электричку, Иван Александрович? В Москву?
Палка резьбу не докрутила. Ботинок гвоздик не вытащил – загнул. А голова профессора, не принимая вертикального положения, как была в походном – сорок пять градусов к линии движения, лишь повернулась вбок и отрезала:
– Умер. В час объявили. Больше суток всей стране голову морочили, мерзавцы.
Ленка чуть было не спросила кто. Кто умер? Чуть было не выдала своего непростительного равнодушия к пульсу страны и ее дня. Но что сделать, их было много, полное политбюро выживших из ума полуразложившихся дедов, регулярно отправлявшихся на забутовку кремлевской стены. Это было привычно, и это было печально, потому что комсомольское сердце Елены Мелехиной жаждало перемен, но бесконечную обойму истуканов с большевистским вечным заводом пережить она, трезвомыслящая девушка, молодой ученый, и не надеялась. Как броневик тянул, тащил их всех обозом за собой бессмертный генеральный секретарь Леонид Ильич Брежнев, давно уже ставший роботом, каждый внутренний орган которого, выработавший свой естественный биологический ресурс, тут же заменяли на не знающий уже износа бессрочный автомат. По крайней мере, так как-то раз на даче поздно ночью отец говорил матери, все пытаясь вилкой продырявить одинокий маринованный огурчик, кривой и мерзкий, как улыбочка исчезнувшего беса, да все не мог пустить лукавому его буржуйскую, жиденькую желтенькую кровь...
– И пока, Лора, электричество в стране не кончится, пока мы уголек даем, так все и будет, тем же путем, запомни...
Между тем философ продолжал ругаться.
– Сволочи, – говорил он, не поднимая по-бычьи изготовленное к бою темя. – Все думали, нельзя ли и тут как-то соврать. Сутки кумекали, нельзя ли его палкой подпереть и дальше жить припеваючи. Подонки.
«И дальше жить припеваючи». Новое и совершенно неожиданное волнение вдруг охватило Ленкину душу. Нет, это не Устинов, Гришин-Капитонов. И даже не Суслов какой-нибудь. Суслов умер прошлой зимой. Так же торжественно, на всю страну, со скрипками и черно-белым диктором в окошке телевизора. Но тогда про «припеваючи» никто не заикался, само собой разумелось «и дальше жить».
– Двадцать лет проправил, двадцать лет, эпоха, – сказал профессор и вдруг, слегка приподняв в святом и праведном возмущении палку, довольно больно стукнул черной резинкой Е. С. Мелехину по обутой в мягкий ботиночек ноге.
– А чего добился? Чего? Только вас, детей, развратил. Маршал Брежнев. Кавалер ордена «Победа».
«Брежнев! Не может быть... А как же электричество, про которое отец тогда... куда же... как это... – выстрелив шариками, носились, сталкивались и прыгали в Ленкиной голове мысли, покуда она же это самое освобожденное электричество и наблюдала, правда сама того не замечая: вспышки, молнии и радужные круги. – Господи, счастье-то какое... Брежнев умер...»
И горизонт раскрылся вдруг веером немыслимых, бесконечно прекрасных перспектив. Новое время, новое время грядет. Счастливое. Новое поколение встает к штурвалу. Ее отец Станислав Андреевич становится замминистра угольной промышленности СССР, ее дядя Олег Степановчи Непейвода – инструктором ЦК КПСС. Сорокалетние коммунисты, молодые силы вперед, и она, комсомолка Мелехина, двадцатисемилетний кандидат технических наук, нет, почему, двадцатишести-, нет, двадцатипятилетний, в общем, самый молодой кандидат наук в ИПУ им. Б. Б. Подпрыгина, в общем строю... нет, в авангарде, на ударном направлении нового кипучего и волнующего времени. Боже мой!
А покуда, покуда в сереньком, неиллюминированном настоящем Ленка шагала рядом со своим будущим экзаменатором, и градус его стойкости и непреклонности ее пугал. Давно оставив позади ограду детского сада и уже вовсю штампуя каучуковой нашлепкой своей суровой палки асфальт, белесой волной прибившийся к бетону длинного и непрозрачного забора НИИБТ – Научно-исследовательского института бытовой техники, профессор все развивал и развивал исходную посылку:
– А ведь какой шанс ему предоставляла сама история, самими массами, партией выдвинутому, поднятому на самый верх, на смену тому плюгавому ничтожеству, лысому ниспровергателю титана. Вернуть, восстановить стальную мощь нерушимых идеалов. Можно сказать, лишь оцарапанной, но еще не поврежденной, в сердцевине своей тогда еще живой, здоровой веры! Партия требовала, страна, народ. Не дай болезни пойти вглубь. А он, что сделал он? Ничего. И этим чудовищным бездействием, преступным сгноил, сгноил. Хребет, становую мощь-то как раз и угробил. Ржа съела, выела все дочиста за двадцать лет. Страшно смотреть. Труха. Одна лишь внешность сохранилась, форма, а внутри предательство. Предательство и подлость.
– А все они... Они... Виктории Петровны!
Старик опять ударил Ленку по ноге, не так больно, как во дворах за домами, но на сей раз очень решительно и грозно, испачкав серым язычком уличной грязи. Мысль о семейном вопросе в контексте переходного периода не обыкновенно и даже как-то неожиданно взволновала уче но го-марк систа:
– А на детей просто страшно взглянуть, – пялясь в Ленкино горящее лицо, профессор просто выжигал окрест расплавленным металлом. – Особенно нам, ответственным за ваши души. Какое невиданное разложение. Испорченные уже во чреве. Загубленные в колыбели. Подумать только, подумать только. Меня. Старика, ветерана провоцируют. На словах ловят.
Улица Электрификации и узенькая пешеходная дорожка бежали параллельно перепутанным здесь сортировочно-отстойным путям Московско-Рязанской железной дороги. Маленькое удобное ответвление от основного русла брало свое начало сразу напротив корпуса НИИБТ, чтобы через каких-то двести метров прильнуть, влиться в прямоугольную окаменелость – бетонную платформу станции Фонки. В то время как большая сестра – улица текла чуть выше, за шеренгой высоких деревьев, висячей грыжей площади падала на задник станционного строения и колбасила, стелилась дальше, чтоб далеко-далеко, где-то там, в ангарно-цеховых глубинах фабричных задов Миляжкова устало ткнуться лбом в бок грязной и горбатой Хлебозаводской.
Никто никогда не ходил к станции по основной перспективе – только и исключительно по узенькой дорожке, прыг-скок и там, по крайней мере никто из Ленкиных знакомых; но когда разъяренный старик с резиновым штемпелем на негнущейся палке повлек ее широким, столбовым путем, она не осмелилась ему перечить.
– Провоцирует, – гудел профессор Богачев. – И ведь подкован. Готов. В курсе всего. Иван Алексеевич, а правда, что во время войны вы служили с Зиновьевым в одной части? Вместе летали. А? Что скажете? Как это герой, пример для подражания, стал вдруг перерожденцем?
Ленка внезапно сообразила, что Иван Алексеевич от глубоких и обобщающих суждений о генсеке и его закончившейся буквально на глазах эпохе перешел к узколичному и частному разъяснению совсем незначительной как в гносеологическом, так и в онтологическом аспекте, но продолжающейся, где-то сейчас чирикающей, прыгающей личности – Якова Пфецера.
– Что могло подтолкнуть человека с такими заслугами, таким образцовым жизненным путем к разрыву с нашей страной, нашим строем, идеологией? Скажите, пожалуйста. Спрашивает, шельмец. Вы представляете? Интересуется. И ведь ничего ему не сделаешь. Ничего. Вот до чего дошли. Докатились. Все ими схвачено... Все... Наука, государство, арми