Сквозь щель в дощатом частоколе Саша и Оля нырнули на узкую полоску стройплощадки, пачкая руки, взобрались по лестнице лесов на второй этаж и оказались в реконструируемом уже которым поколением студентов помещении. Цементная пыль голых стен, пара-другая поворотов.
– Я помню, – сказала Олечка, быстро дыша и озираясь, – здесь было что-то вроде закутка для инструментов. Такая стайка, знаешь, загончик для свиней. Как раз для нас, для племенных.
Но Саня в ответ почему-то не рассмеялся.
– Она? – пальцем Саша ткнул в темный и кислый дальний угол.
– Она!
Замка не было. Дырочки скоб соединяла алюминиевая жирная, хвостиком закрученная проволока. А внутри и в самом деле разило холодцовым рылом. Ношеной кирзой и грязным выводком рабочих роб.
– Ты мне все губы искусал. Кто тебя научил такому зверству?
– Жизнь.
И снова они сорвались. Ушли под воду прямо с отмели. В водоворот, пузыри крем-соды и дюшеса. Но здесь, в темной каморке строительных рабочих, где их уже никто не видел, в сладко воняющем распадом и разложением тепле Сашу и Олю накрыло окончательно. Безоглядно и безнадежно. Не вывезла шуточка. А хороша была!
Куртку Санька стянул сам, а красную футболку, словно резиноизделие, Олечка бубликом, медленно, медленно скатывала к подмышкам. В миллиметровой впадине между плоских грудных мышц открылась серебряная, как двадцать копеек, подвеска на тонком кожаном шнурке. Звезда Давида с танцующими в переплетении лучей саблями-букв.
– Что это? Солдатский медальон? Ты мне опять наврал?
– Нет. Это подарок. Просто на счастье. Мазал тов. Мамин брат прислал.
– У твоей матери есть брат?
– Двоюродный, дядя Лазарь, они жили в Днепропетровске. И уже три года там.
– Отдай мне.
Сашка покачал головой. Но Оля не слушала возражений, и он в конце концов перестал сопротивлялся. Когда серебряная побрякушка оказалась между совсем других грудных, вовсе не мышечных выпуклостей, Саня наклонил стриженую голову и поцеловал счастливый амулетик, сменивший владельца по закону и по праву. Оля прижала шершавую, легкую голову к себе, холодный нос и розовые уши:
– Сашка, Санечка, Санек...
И в тот же миг свет вспыхнул перед ее глазами, невозможно яркий и резкий, но, быстро отблистав, став сразу спокойным и рассеянным, обрисовал мерзейшую улыбку.
– Воркуем значит?
В распахнутых дверях дровяной конуры маячил плотный коренастый кент в сером кримпленовом пиджаке. Отвороты синей динамовской олимпийки раскинулись поверх пластмассовой фактуры отложным воротничком. Двухдневный настой консервированной хавки и спиртосодержащих жидкостей струился внутрь законным завершением гармонии природных запахов.
– А я смотрю, кто-то там через стройку влез. Прошмыгнул. Думал воришки, а это так вот значит будет. Молодые люди...
Саня встал с колен, обернулся, спиною, всем телом закрывая Олечку. Одну секунду он так реял, как некогда, давно весь в световом ореоле, потом засунул руку в карман не снятых джинсов и вытащил, словно бы в едком, накатившем от двери растворе, побуревшую бумажку. Червонец.
– Дело, – сказал с ухмылкой всеми оттенками чувства ответственности и долга пропитанный человек. И сальный его бобрик, перестав топорщиться, улегся челочкой. – Не буду вам мешать, погуляю там у колонн, на шухере, как говорится, – он ухмыльнулся, показал зубы цвета речной гальки. – Только милуйтесь в темпе, через полчаса разгрузку закончат, и мне идти опечатываться.
Дверь за ним закрылась.
Саня сел на скамейку рядом с Олей. И этот странный, новый человек, то раскрывавшийся, то закрывавшийся сегодня перед ней, уже по-настоящему напугал Олечку. Ей показалось, что сейчас он нечто такое необратимое может сделать, с самим собой и с ней, переворачивающее, меняющее все в корне, по сути, навсегда. Заплачет, например. Горько и навзрыд.
Но Саня не смог, или не стал, или все выдумала она, Олечка, в кромешной темноте, но в благодарность за эту неизвестной силой сбереженную свободу, свою и Сашкину, ее легкая рука прокралась вдоль его ледяной и резко сжала тонкие пальцы. Вернула долгую, горькую и необъяснимо желанную боль.
Через две минуты застегнутые и заправленные Саша и Оля вышли в голое царство сплошных недоделок. У колонн никого не было. Никого не было и в цементном коридоре. В пустой, неоштукатуренной аудитории, у квадратной проймы окна, у самого настила наружных лесов Саша остановился и вопросительно посмотрел на Олю. Искра вспыхнула и погасла.
– Нет, – Оля покачала головой. – Нет. Ты же Фрайман. Фрай ман. Будем беречь честь имени. И твоего, и моего.
И даже здесь соглядатай не обнаружился. Первый за всю историю их шпионских предосторожностей и конспирации. Живой, настоящий. Ушел чего-то опечатывать, а потом и распечатывать. Дела. Не до того.
Ленинский проспект кончился. Свернули на Садовое. Взрослые и дети шумели у входа в ЦПКиО. И все ели мороженое. И пахло цветами. Когда площадь была уже позади и серебряный мост – остов обглоданной рыбы открылся всеми своими костями, за спинами грохнуло. Ба-бах.
Саша и Оля вздрогнули. Палочка с синей тряпочкой дрожала в руках конопатой девочки. Папаша, стоявший рядом, веселился. А мать сердито поправляла беретик над рыжими косичками.
– Шарик, – все объяснил Саша Фрайман.
– Да, не война, – с ним согласилась Оля Прохорова.
За мостом острым серым углом на красной крышей соседнего дома выступал магазин «Международная книга». Место, где они встречались на первом курсе, до того, как открыли Качаловку.
– Здесь, – сказала Оля и остановилась.
Филиал Мавзолея, станция метрополитена им. В. И. Ленина впускала и выпускала пассажиров. Несколько минут Саша и Оля стояли рядом, молча изучая разнообразные проявления жизни, и не думавшей прекращаться ни справа, ни слева. И даже за спиной кто-то кого-то звал, ждал продолжения банкета.
– Миня, мы тут! Миня, ты что, совсем ослеп? Вот дурень!
– Теперь ты можешь спокойно и честно врать всю свою жизнь, – сказала Олечка. – Как все.
– Ты тоже, – Саня кивнул и косо улыбнулся. – Стесняться некого.
И тут он необыкновенным, детским, трогательным жестом, как будто бы растерянно, погладил свое ощипанную шерсть на голове, черную цигейку. Извлек немного электричества надежды.
– Все. Ты прямо здесь на кольцевую, – быстро решила Олечка, – а я на радиальную. Только не оборачиваться.
– Ладно.
– Миня, да ты же в сиську пьяный. Ой, он меня уронит.
Но в стаканчик мелкой метростанции на той стороне Садового, зажатого между букинистическим магазинчиком и большим учебным институтом, Оля входить не стала. Прошла мимо единственной открытой в этот день двери и долго брела одна по Метростроевской. Возле Кропоткинской села в троллейбус и поехала на Пушкинскую. Гоголевский, Суворовский, Тверской.
На Ждановской вышла на площадь и сразу села на 346-й. И всю эту бесконечную, нескончаемую дорогу на всех видах наземного и подземного транспорта Олечка Прохорова ощущала движение, жизнь у себя на груди. Змейку кожаного ремешка и божью коровку медальона. Змейка вела себя очень сдержанно, чуть-чуть перекатывалась с боку на бок и только, а вот круглое насекомое стесняться и не думало, вовсю шевелило лапками и усиками. Обживалось. То к одной груди подползет, до к другой, то неожиданно поднимется к ключице и там затихнет.
Автобус остановился возле дома, и Оля вышла. И тут, когда уже все было кончено и ни о каком наружном наблюдении можно было не думать, не беспокоиться, ни в шутку, ни всерьез, вообще, из сырой тени автобусного навеса навстречу Олечке шагнул сизый человек в шляпе. Второй за этот день живой соглядатай.
– Девушка, – промолвила фигура, смачно и проникновенно дыша желудком, увядшей селезенкой и слипшейся кишкой, – а домашний питомец у вас имеется?
Корешки съеденных зубов, остатки былой совести и чести, вполне гармонировали и сочетались с полураспадом струившейся из ротовой щели такой же слегка несвежей интеллигентской речи.
– Купите котика, – сказала мятая шляпа, так и не дождавшись ответа на свой прямой и в общем-то нескромный вопрос. – Для любви и тепла. Серенький.
При этом правая рука этого бывшего человека как будто что-то и в самом деле гладила за пятнистым, нечистым обшлагом плаща.
Для любви и тепла – это было явное издевательство, какая-то карикатура на нее саму, Олечку, что-то лелеевшую, гревшую у себя на груди уже второй или третий час. Ни слова не говоря, как урну, она обогнула незнакомца и двинула прямиком к дому.
Оказавшись за углом, во дворе, Олечка, повинуясь ка кому-то необъяснимому, чужому, из души вырвавшемуся порыву, нырнула не в свой, а в соседней, крайний подъезд. И там, на лестнице, она долго стояла у окна между этажами, глядя вниз, в совершенно пустой двор. Никто не объявился ни тут же, ни десять минут спустя в сером вечернем свете. Ни кот, ни человек, ни птица.
– Дура, – усмехнулась Оля, – дура.
И тогда, словно решив себя здесь же и вздернуть, коротким движением, сначала запустив руку за воротник, а потом быстро ее вытянув, Оля стащила реквизированную висюльку. Медалька не была круглой, заводской. Ее явно делали, ковали в какой-то мастерской, в темных дебрях большого городского рынка. Олечка потянула кончик шнурка, и подвеска соскользнула.
Кособокая, с неправильными краями, она хорошо смотрелась в такой же никем не правленной, живой ладони. Согрелась и не шевелилась. Тяжеленькая. Олечка сжала металл в кулачке и снова раскрыла пальцы солнышком. Не гаснет. Не гаснет. Для любви и тепла.
Ее собственное я крепло, суть, существо возвращалось и вытесняло все лишнее. Быстрый взгляд девушки скользнул по ряду почтовых ящиков. Полочки с дверками. Броня крепка, и танки наши быстры. Двадцатая, двадцать вторая, двадцать пятая. Квартира номер двадцать пять – жилище секретаря парткома, профессора, доктора технических наук С. П. Покабатько.
«Самое то», – подумала Олечка и опустила серебряную звездочку в огне восточных букв в узкую черную щель. Удивительно, но там, внутри, в праздничный, нерабочий день оказалась какая-то правда-неправда, и вместо стука каблучков, подковок о подковку, лишь шелохнулись и затихли бумажные страницы.