Какая мертвая петля! Уже давно Борис потерял надежду, не видел себя рядом с Олечкой, не числил ее в списках спасителей Отечества. Эту милую особу, когда-то ему довольно странным образом благоволившую и даже порой адресовавшую приватно, лично какие-то пусть и весьма своеобразные, но в общем-то теплом, сержантской грубоватой нежностью окрашенные слова и выражения. Пусть и не общего, быть может, негармоничного ряда, спрягающиеся и склоняющиеся индивидуально, но было же, все было именно для него, а потом вдруг разом – холод общих правил.
– Добрый день.
– Здравствуйте.
Не пара. Ну конечно, он осознал в конце концов жестокую реальность и всех юных сотрудниц научной библиотеки ИПУ Б. Б. переводил в кино. Вечерние сеансы – пятьдесят пять копеек за один билет. А когда удача ему не улыбнулась в возрастной группе до двадцати двух, Боря поднял планку до двадцати семи. И теперь два с полтиной уходили, а то и трешка, на субботние походы в театр с очкастой крашеной блондинкой из диссертационного фонда. Но баста. Ни в какие таганки-современники на Малой Бронной Катц больше не попрется. Он просто завернет в институт и пожмет маленькую, беленькую, от короткопалого отца унаследованную руку. И скажет... Что он скажет?
– Меня тоже поили этой... как ее... ну, этой... валерианкой... но ты не пей... выплевывай куда-нибудь... потом полгода голова не варит... нет, правда... нет, серьезно... ничего вообще не лезет... тридцать три раза повторяешь и не запоминается...
И еще он Олю поцелует как брат, впервые в жизни, в щеку. И все проблемы сами собой разрешатся в естественной логической последовательности, потому что Олечка Прохорова – не заносчивая профессорская дочь, какой была еще недавно. Олечка Прохорова отныне сирота. Такая же, как и он сам, Борис Аркадьевич Катц.
Два дня Борис дышал и скребся. Сидел в лаборатории, прохаживался по коридорам и посещал библиотеку, но даже тенью Олечка не мелькнула. В утро прощанья Борис потратился на шесть гвоздик и долго брился. Такой отважный и решительный, он растерялся, дотянув до похорон. До многолюдного собрания. И все, что казалось таким простым и легким при встрече один на один, сделалось почти невозможным под звуки магнитофонного Баха. Боря уже готов был не пойти, отложить все на потом, на рано или поздно неизбежную и неминуемую встречу в коридоре или лаборатории, он даже куртку снял – и вдруг увидел добрый знак. Книгу. В стопочке на антресолях шкафа – ту самую, Олечкину, давнюю, завернутую в выцветшую прошлогоднюю передовицу, которую он чуть было... не важно, не сделал же, не выбросил, не сдал... Значит, так надо.
Боря снова полез в рукава, а небольшой и мягкий талисман легко поместился во внутренний карман словно нарочно плотной, хоть и летней, югославской куртки, не выпирает. Радужный рыбий бок зеркала, вделанного в дверцу шкафа, отражал черную гладкую водолазку и общий строгий серый тон. Боря шагнул к двери, раскрыл ее, и то, что Махатма, Пана Сеха, не высунулся тут же, не опустил шлагбаум, стало еще одним хорошим знаком. Все правильно. Вперед.
На крыльце общаги стоял Роман Подцепа и курил. Серая гильза беломорины желтела и некрасиво подмокала, съедаемая огоньком уже у среза изломанного мундштука.
– Идешь? – словно тотчас же, на первом же встречном задумав испытать всю меру своей решимости, спросил Б. Катц.
– Иду, – глухо ответил Р. Подцепа и не прищурился, не отвернулся, как мог бы, должен был, дескать, ты проходи, дружок, ход не задерживай, мне все равно другой дорогой. Два несводимых в кучку глаза слегка ожили, замученный окурок полетел в кусты, и Рома выступил плечо к плечу, пошел рядом с Борисом.
Конечно, через две-три недели соберется на заседание Совет, Подцепе назначат нового научного руководителя, и он опять попрет как паровоз, давя всех окружающих, но это через месяц, а сейчас Роман Романович такой же, как и Боря, бесперспективный лопух, аспирант третьего года с пачкой никому не нужных, под бледную копирку отстуканных страничек. Внезапная нелепая гибель профессора всех уравняла на пару дней или недель, все сделала возможным. Борис хотел спросить об Олечке Романа, который наверняка, конечно, ее видел, но вместо этого внезапно поинтересовался, слышит ли Подцепа на своем пятом этаже, как падает Махатма.
– Махатма? – переспросил Роман и перестал быть роботом.
Его особый, гениально отвязанный от всех законов симметрии и соосности глаз навелся вдруг на Борю. Черную пешечку, обманным ходом пристроившуюся под бочок ферзя. Узнал Р. Р. Подцепа того, кто взял его на буксир, и удивился. И так нехорошо и молча, что немочь сизой голубкой накрыла Борю Катца, слабость бедренных и икроножных мышц лишила сил, но повернуть назад уже не было никакой возможности. Уверенность в себе, еще минуту назад железной кочергой толкавшая Бориса в спину, бесследно испарилась. Несчастный локотком пытался невидимую книгу-талисман прижать поближе к сердцу, чтоб напитала верой и теплом внезапно и безвольно ослабшее. Но все напрасно, прежнее ощущение равенства больше не опьяняло, и думалось лишь об одном: через три недели соберется на заседание Совет, Подцепе назначат нового научного, и он опять попрет как бронепоезд «Большевик», а Боря так и останется бесперспективным лопухом с пачкой никому не нужных, под бледную копирку отстуканных страниц.
И лишь увидев Олечку, Б. Катц опять воспрял. Она была бледна, несчастна и вся понятна. Вот только подойти к ней и заговорить не было ни малейшей возможности. В переполненном холле главного корпуса ИПУ алый плюшевый гроб на черном бархате постамента, словно сторожевая лодка, торпедный катер, отделял близких и родственников от медленно струившихся волн сочувствия с другой, подветренной стороны. В спину дышали, и цветы пришлось положить второпях, где-то в ногах, в районе живота, а Олечка сидела рядом с матерью у изголовья и, кажется, в этот момент вовсе на Борю не смотрела. Зато на нее саму не отрываясь пялился лысоватый молодой человек, маячивший прямо у Оли за спиной. Больше того, время от времени плешивый субчик со сдавленной картошкой носа, которую до этого Борис видел лишь у директора ИПУ А. В. Карпенко и только ему прощал, трогал плечо и руку девушки и тем особенно расстраивал Б. Катца. Счастливая мысль, что это родственник, конечно же, двоюродный, троюродный, пришла не сразу, но тут же успокоила. Борис собрался вновь, резиночка решительности, авиамодельная венгерка, в очередной раз саму себя подкинула к зениту.
«Гроб, – соображал Б. Катц, – таскать – не выражать сочувствие, желающих немного, а я как раз не откажусь... Ни в коем случае. Сам выдвинусь и даже... может быть, таким вот образом... в первый автобус попаду, где Олечка. Скажу ей...»
И вновь лишь мысленно. Какой-то человек со старой перхотью на вороте пиджака и свежим ручьем пота на загривке сунул Борьку венок. И вереница еловой, траурной геральдики, сама собой образовываясь и вытекая в распахнутые двери, засосала Катца. А с гробом подсуетились совсем иные, Бориным сценарием не предусмотренные люди – Левенбук, Прокофьев, Подцепа, Караулов и Гринбаум. Шестого Боря даже не знал, как звать. На улице Катц просто растерялся, не к той машине сунулся, последним сдал увитый черной лентой лапник и едва не остался вообще без места не в главном, ритуальном, а в самом обычном, нанятом институтом для грустного мероприятия автобусе. В одном из трех снятых автохозяйством прямо с маршрута, с линялой цифрой 353 на лбу. Этот желтый, замученный челночным бытом ЛиАЗ оказался самым недужным и медленным из всех, и, выгрузившись на кладбищенский песок, Б. Катц увидел, что снова опоздал.
Теперь к гробу пристроились посланцы Отделения разрушения. Вся в полном составе грузинская футбольная колония общаги: левый крайний Вахтанг, правый крайний Зураб, Гия-большой и Гия-маленький по центру, а также присоединившийся к ним стоппером-опорником Алан Салаев. Шестого Боря опять не знал, но и не важно, в любом случае это был не он, не Боря, самый необыкновенный в мире Катц с буквой «т» внутри.
Сердце аспиранта терлось о ребра и аукалось за ухом. Все было не так, и еще глаза мозолил мерзкий тип, троюродная сволочь, маячивший за спиной несчастной, почти родной, но по-прежнему недостижимой Олечки, то в профиль – трехлинейкой со штыком, то развернувшись вдруг анфас – полковым флагом. Сейчас, когда начались речи, Борис, задвинутый на самый край, сбоку видел отчетливо: проклятый прилипала мало того что безволос не по годам – ядреный шишак пузца болтался впереди свиньи, уродливо и неестественно, будто привязанный.
– Валентин Антонович Карпенко, – кто-то негромко сказал у Катца за спиной.
Но Боря не понял, к чему бы это могло относиться и зачем вообще здесь прозвучало.
– Вцепился мертвой хваткой, – в ответ поддакнули совсем уже беззвучно все там же, за спиной, но и это Б. Катцу не прояснило молнией картину мира.
Над головою, низко-низко, качая крыльями, моргая габаритными огнями, разворачивались самолеты, выбирая одни из трех лежащих в секторе Миляжкова ворот столицы. Быково, Домодедово или же Внуково. И Боря под распростертыми крылами «Аэрофлота» продолжал надеяться. Общая тайна, книжка, никому не видимый предмет, соединял его с девушкой в черном, то расплывавшейся туманом, то резким силуэтом проступавшей на фоне высокой желтой кучи у края узкой прямоугольной ямы. Именно книга уже один раз сводила Олю с Борей, давала первый шанс, так почему бы не второй, последний и решительный?
Увы, та же вода оказалась отравой, желчью, битумом. Да и почему он в нее вступил, Борис не смог бы объяснить. Свой талисман, волшебный приворотный томик в газетной вытертой обложке, Катц собирался прижимать, лишь чувствовать у левого соска в момент решающего разговора, но вместо этого взял да и выудил. Вдруг засветил, лишил сакральности и силы.
Совсем все отключилось в бедной голове, сварилось, отстегнулось, когда уже и не надеясь и даже не прося, Борис увидел наконец-то Олечку. Одну и совсем рядом. Прямо перед собой.
Она стояла стебельком у столбика серебряной ограды соседней могилы, с ордой неодинаковых белых камней рядком, и неизвестно отчего, кто, почему, зачем вручил, в руках держала большой портрет отца. И сходство казалось ошеломляющим. Может быть, это помутило разум?