– Но я не знал, ты понимаешь или нет, до самого последнего дня не знал, когда мы поедем. И не хотел никого волновать. Ни волновать, ни расстраивать. Не ты ли мне сама про фон и все такое говорила?
– Только в этот раз или во все предыдущие ты точно так же нас берег? Просто не попадался, и все?
– Какие предыдущие, какие? Я два раза в неделю тебе звоню, отчитываюсь.
– А телефон не говорит, откуда ты звонишь. Из Кольчугина или из Миляжкова. Откуда мне понять?
– О чем ты говоришь, Марина?
И все начиналось снова. И все плыло, двоилось, лопалось и снова зацветало. Обычное, привычное общение, за которое Роман так любил свою жену, когда и он посмеивался, и Маринка, когда он трогал ее за руку и целовал под хвостиком, и все как-то легко снималось, выходило, забывалось, внезапно стало невозможным. Вместо все разъясняющего молчания, слова валились на Романа, бесконечные и, главное, бессмысленные, не прибавляющие ни понимания, ни согласия. Былые камешки опоры бытия, краеугольные, в руках расслаивались и осыпались под ноги мукой. Какое-то «все перемелется», да шиворот-навыворот. Он, Рома, тот, кто больше всех и ради всех старался, вдруг оказался виноват. А в чем, не объяснить. Какой-то бред. Он даже кричал. Впал ночью в полное безумье от отчаяния.
– Не смей его так звать. Не смей.
– Как?
– Митей. Митей. Тут не Казахстан с Карагандой. Он Дима! Слышишь, Дима!
Но были и чудесные часы. Были. Два дня с сыночком. С Димкой. Сибирячком. И заговаривал его, Роман, и заговаривал, на долгие недели, месяцы и месяцы вперед.
– А правда наш остров похож на дредноут? Видишь, вот длинный нос, вот рубка с мачтою из тополей, а ивы по периметру, как башни малого калибра. Правда?
– Правда...
– А если хочешь, я его сейчас заколдую и он тебе будет сниться по ночам. Хочешь, такой весь желтенький? Огромный и надежный?
– Очень хочу.
– Ну вот, смотри скорее. Крибле-крабле-бумс!
Ромка смотрел в большие, чистые, разумные глаза сыночка и с ненавистью думал: «Все вы врете. Все врете. Не липнет к кержакам ничто», – и улыбался, улыбался.
А на второй день, после ночного ветра лишившись почти всего червонно-золотого камуфляжа, длинный и узкий остров на Томи ни на какой линкор уже не был похож. На выгоревший остов клиппера. И Ромка увел сына в бор. Долгой дорогой через мост, под зеленые сосны, туда, где под защитой корабельных стволов то там то сям мелькает кривой сибирский карагач. Не подпускает зиму, не принимает увечное, изогнутое, но жилистое дерево, никогда и ни под каким видом не желтеющее и не сбрасывающее мелкие скальпельные листья. И правильно.
А наутро у Димки поднялась температура и заболело горло. Все же напакостил и Ромке, и ребенку Левенбук. Руками своими ледяными. Но ничего, температура, простое ОРЗ, согласно кормящей ныне Ромку стохастике, теории вероятности, замещает как раз то страшное, чего не надо, что не должно уже случиться, повториться никогда.
А Маринка даже не прижалась, не обняла мужа на дорогу. Лишь посмотрела на него затравленно.
– Давай. Счастливо долететь.
А тогда он ее поцеловал. Взял, притянул, прижал. Сам, и не отпрянула, обмякла и потом... потом... Роман чуть было не опоздал на самолет... и правильно, потому что через полгода он вернется. Всего лишь. Вернется окончательно уже кандидатом наук и ничего и никому не надо уже будет объяснять. Лишь вымести муку.
Десятого февраля Роман Подцепа с самого утра ждал звонка из отдела аспирантуры. Письмо в паспортный стол ему обещали со среды, и все что-то у них не получалось. Большое дело! В среду Ромка зашел в отдел сам, в четверг два раза звонил, а сегодня, в пятницу, сидел злой в секторе, и даже не шевелился, с полным ощущением того, что вся прописочная процедура наверняка отложится теперь уже до понедельника. Это как минимум.
А в секторе никого не было. Левенбук с Гринбаумом, к себе не поднимаясь, сразу уехали на полигон. Прокофьев вторую неделю бюллетенил, а где болталась рыжая, Роман не знал и не стремился. Лишь утром, как всегда на четверть часа опоздав к звонку, закатывался Гарик. Кошачья его рожа странно лоснилась, а глазки блестели, как у грызуна.
– Опять двадцать пять сегодня не было, – сказал он чрезвычайно многозначительно.
– Есть такая электричка, на восемь двадцать пять? – не понял Ромка, зачем Караулов вдруг перед ним, таким малозначительным лицом, начал расшаркиваться за свои вечные проблемы с трудовым распорядком ИПУ Б. Б.
– Есть такая передача, – задорно фукнул носом Гарик, – ежедневная, юмористическая...
Ромка тряхнул в ответ головой, словно желая тут же на приеме от этой столь важной информации избавиться.
– Так вот, ее сегодня отменили... Отменили, – ни за что не хотел ему это позволить Караулов. Но все равно ушел. Покрутился, походил, на разговор, покоя ему не дававший, так и не смог вызвать Подцепу и урыл. И в самом деле, полный этаж приятных, остроумных собеседников, и Ромке одному гораздо лучше.
Подцепа сидел и перечитывал свой собственный автореферат. В сотый раз, но впервые при этом слышал музыку. Самую настоящую, здесь, в лабораторном корпусе. Откуда-то из-под пола, по диагоналям перекрытия она плыла к Роману лебедями Чайковского. А может быть, это были синицы Моцарта, Гайдна или же Глинки, Ромка не знал, но цифры его расчетов строились под эти, неизвестно как пробравшиеся в лабораторный корпус скрипки.
Звонок из отдела аспирантуры раздался после обеда.
– Ваше письмо готово. Забирайте!
Ромка натянул куртку, схватил свою студенческую папочку на зиппере и побежал.
Заскакивая в вестибюль главного, он услышал, как диктор Гостелерадио чеканит под лестницей в каморке уборщиц:
– ...страдал интерстициальным нефритом, нефроскле розом, вторичной гипертонией, сахарным диабетом, осложнившимся хронической почечной недостаточностью. С февраля 1983 года в связи с прекращением функций почек находился на лечении гемодиализом («искусственная почка»)...
Залетев в отдел, Роман поймал уже оптимистические ноты:
– ...постановил: Первое. Образовать комиссию по организации похорон Генерального секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума Верховного Совета СССР Юрия Владимировича Андропова в следующем составе: товарищ Черненко Константин Устинович (председатель)...
– Вот, – сказала заведующая, подавая Ромке листок, и тут же доверительным, абсолютно несовместимым с ее как будто бы по линейке выверенными губами, явно на отклик напрашивающимся тоном добавила: – Какому человеку Бог не дал, какому человеку...
– Спасибо, – Роман кивнул и выбежал не оборачиваясь.
Он не знал, как работает паспортный стол в пятницу, работает ли вообще, и сегодня, когда «такому человеку Бог не дал», в частности. Но кинулся через институтский садик к фонковской, точно еще открытой проходной. Плевать, он попытается, и ничего его не остановит.
И в самом деле, малоприятный парень Пфецер, аспирант из бесконечно удаленного отделения Открытых способов разработки, лишь на одну секунду придержал Романа на крыльце проходной. Моргая, как болванчик, и глупо озираясь, коллега наглым шепотом поинтересовался:
– Подцепа, ты слышал, какой новый лозунг?
– Да нет. Какой еще такой лозунг?
– Пятилетку в три гроба.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ1:1
ЯЩИК
В автобус Ленка села совершенно случайно. Последние недели она ходила от платформы Быково до ГВЦ Минуглепрома только пешком. Четверть часа по февральским скользким тротуарам, просившим конька и шайбы, вдоль невысоких домиков за рослым зимним сухостоем и порванными раз и навсегда баянами оград. Иногда было ветрено, иногда от невидимой, но неизбывной в особенной, подмосковной таблице Менделеева сырости – зябко, но зато всегда и неизменно грела уверенность, что никого Ленка не встретит. С осени знакомые и незнакомые люди избегали рыжую, а с погружением в доедаемый норным, ночным декабрем зимний тупик восемьдесят третьего Ленка и сама перестала искать встреч. Она даже не готовила теперь. Давно уже никто не заходил к ней, чтобы попросить что-нибудь редкоземельное, рейсфедер или флакончик туши, не стучался, чтоб, получив отказ по существу вопроса, тут же принять встречное предложение продегустировать украинский борщец или простецких макарон по-флотски из пехотной с лейтенантским блеском банки тушенки. Готовить на одно рыло невозможно, а выливать несъеденное в унитаз тошно, и то, чего так опасалась мама Мелехина, на третьем году аспирантуры случилось. Ленка перешла на стол ненумерованный студенческий – килька в томате, хлеб и спитой чай. Иногда колбаса, если зачем-то ездила в Москву, но без нужды, так просто, как когда-то, погулять уже не каталась. Кто-нибудь гордый мог запросто попасться в той же электричке, узнать ее и отвернуться, волны сугробов изучать или мануфактурную готику старых цехов завода имени Подвойского за эмпээсовским двойным окном.
И в автобус у станции Быково рыжая Ленка запрыгнула лишь только потому, что косоротый ЛиАЗ с широкими майорскими полосками, голубыми, как того и требовала географическая близость к аэропорту, был пуст. Девушка заметила такое чудо каким-то боковым зрением, проходя мимо, никого, схватилась безотчетно за оловянный леденец поручня, запрыгнула, и сразу за ее спиной закрылась дверь. Рыжая не ошиблась, в салоне сейчас же отшвартовавшейся машины гулял один лишь холодок, но, вот чего никак нельзя было предвидеть, – еще и песня. Главная мелодия отгоревшего года, сочиненная композитором-прибал том в честь ху до жника-кавказца. Скучающий водитель тридцать девятого маршрута врубил переносной кассетник в автобусную сеть оповещения и вместо объявления о следующей остановке нырнувшей буквально на ходу Ленке за шиворот, как будто первая пугливая весенняя капель, посыпались нечаянные, заячьи, но одна на другую неумолимо, безжалостно набегавшие быстрые, холодные и мокрые, бульки синтезатора.
Та-та-та, та-та-та, та-та-та, та, та, та.
А когда низким грудным голосом вступила женщина: «Жил был художник один, дом он имел и холсты...» – у рыжей Мелехиной, сотни, тысячи раз уже слышавшей и эти переливы искусственной воды, и это грудное воркованье всегда переедающей и вечно кем-то брошенной певицы, здесь, в пустом автобусе, по дороге на ГВЦ Минуглепрома, в полном одиночестве, у ненаблюдаемой никем и необозреваемой, впервые от знакомых, даже привычных, уже въевшихся во все сущее, как пыль и сажа, звуков вдруг глупо перехватило дыхание, и огромные натуральные слезы, набухнув и спорхнув, нарисовали не лице совсем нелепые, стеклянные усы на ниточках.