Играем в «Спринт» — страница 9 из 15

19–23 января

ХАРАГЕЗОВ

Заведующий ателье «Оптика» Харагезов был сама любезность: встретил инспектора в дверях, проводил к столу, отработанным до изящества движением придвинул роскошную хрустальную пепельницу и даже предложил кофе, от которого Сотниченко отказался. Времени оставалось в обрез — на половину шестого было назначено оперативное совещание в прокуратуре, а Скаргин бывал строг к опоздавшим. Поэтому он не взял и сигарету из тугой пачки «Мальборо», лежавшей рядом с пепельницей, что для него, заядлого курильщика, было равносильно подвигу.

— Приступим, — предложил он, избегая смотреть на обтянутую целлофаном коробку. — Вы в курсе событий, поэтому обойдемся без предисловий. Нет возражений?

Харагезов ограничился понимающим кивком.

— В котором часу ушел с работы Красильников позавчера, восемнадцатого января?

— Восемнадцатого он на работе отсутствовал, — по-военному четко, без запинки ответил заведующий.

— Прогул?

— Что вы! У меня в ателье нарушителей дисциплины нет. Мы на хорошем счету в управлении, занимаем ведущее место в соцсоревновании. — Он был не только любезен, но и словоохотлив, этот Харагезов. — Все гораздо проще: я отпустил Красильникова по его просьбе. Чуткое отношение к подчиненным — первейший долг любого руководителя, хотя сейчас как-то не принято об этом говорить. Совсем недавно был такой случай…

— Он назвал вам причину? — прервал заведующего Сотниченко.

— А как же! У него скоропостижно скончалась соседка. Одинокая женщина, нет ни близких, ни родных. Красильников — парень сознательный, отзывчивый, вот и решил взять на себя хлопоты. Он и фамилию назвал, да я не запомнил. — Харагезов округлил глаза. Ему в голову пришла неожиданная мысль: — Я, конечно, не проверял, но неужели… вы думаете, он соврал? Нет-нет, быть этого не может. Разве подобными вещами шутят?! Если так, мы немедленно разберемся, примем меры…

— Соседка у него в самом деле умерла, — подтвердил инспектор, не спрашивая, какие меры имел в виду Харагезов.

— Вот видите, — сразу успокоился заведующий, — я же вам говорил…

— Ну а вчера, девятнадцатого, в котором часу он пришел на работу?

— Вчера? Как обычно, к девяти. У нас опоздавших практически не бывает. К тому же ведется строгий учет явки сотрудников. Есть специальный журнал. Хотите, нам принесут?

— Не надо, я посмотрю позже, — отказался Сотниченко. — Значит, к девяти? И никуда не отлучался?

— А вот в смысле отлучек не могу дать никаких гарантий, — посетовал Харагезов. — Положение таково, что на пять-десять минут любой из сотрудников имеет возможность беспрепятственно покинуть рабочее место. Увы, здесь я бессилен — у нас не завод, пропускной системы нет. А за всеми разве уследишь? Девушки иногда бегают в галантерейный магазин напротив, мужчины — в табачный киоск…

— Красильников не курит.

— Ах да! — Заведующий подтолкнул пачку «Мальборо» поближе к инспектору. — А вы, простите, курите? Угощайтесь.

Сотниченко мужественно отодвинул сигареты.

— Вам придется писать на Красильникова характеристику. Скажите, какого вы о нем мнения?

— Встречаются, к сожалению, среди руководящих работников, — издалека начал Харагезов, и инспектор подумал, что скорее всего опоздает на совещание и головомойка, пожалуй, обеспечена, — встречаются такие, кто опасается давать положительные характеристики на людей, с которыми случилось несчастье. Я не оговорился — несчастье, поскольку уверен: с Красильниковым произошла какая-то ошибка. Порой мы перестраховываемся, спешим делать выводы, осуждаем товарища, в то время как из периодической печати нам известно…

Пока он в том же назидательном тоне излагал свои взгляды на ошибки вообще и следственные в частности, Сотниченко, не рискнувший перебивать заведующего, чтобы не затянуть встречу еще больше, изловчился прочесть задом наперед рекламные надписи, горевшие за окном кабинета: «СТЕКЛА ДИОПТРИЧЕСКИЕ, ПРИЗМАТИЧЕСКИЕ, АСТИГМАТИЧЕСКИЕ». Это заняло минут пять. Покончив с чтением, он все же прервал Харагезова:

— Но ведь вы не знаете, в каком преступлении подозревается Красильников.

— Вот-вот, подозревается! — подхватил заведующий. — Подозревается, а не обвиняется! Чувствуете разницу?! Не знаю, как другие, — он со значением посмотрел на инспектора, — а лично я верю, что все уладится. Работник он отличный, безотказный, таких поискать. Ничего плохого о нем сказать не могу.

— А зачем говорить плохое? Говорите хорошее.

Харагезов смешался.

— Да-да, конечно, — согласился он поспешно. — Я завтра же оставлю характеристику и в ней все изложу… Простите, вы с ним, наверно, встречаетесь? С Красильниковым, я имею в виду.

— А что?

— У меня к вам большая просьба. Передайте, пожалуйста, что на днях в управлении решается вопрос о его переводе на самостоятельную работу в отдельной мастерской. Это его подбодрит, поддержит в трудную минуту. Передадите?

— К сожалению, не смогу выполнить вашу просьбу, — ответил Сотниченко.

— Жаль, — искренне огорчился заведующий. — Очень жаль… Ну, на нет и суда нет…

Инспектор взглянул на часы, висевшие в проеме полированной стенки. Он еще успевал на совещание.

ТИХОЙВАНОВ

Федор Константинович проснулся в пять утра. Проснулся неожиданно, разом, будто его толкнули в плечо, и впечатление это было настолько сильным, что, не разобравшись со сна, он вытянул руку, — может быть, дочь будила, может быть, ей плохо? Но рядом с раскладушкой никого не было.

Он повернулся на спину, и раскладушка отозвалась тонким неприятным скрипом. Спать не хотелось, но и вставать тоже. Он лежал, чувствуя, как из него уходят последние остатки сна. Вскоре из темноты проступили силуэты предметов, в которых он не сразу и не без труда узнал стол, сервант, спинку стула. Обманчивые, с нарушенными пропорциями, контуры мебели, черные провалы в углах изменили комнату до неузнаваемости, сделали ее чужой, и ему вдруг показалось, что он находится не дома и даже не в гостях, а в совсем незнакомом месте, куда попал случайно, по недоразумению…

Федор Константинович прислушался. Из спальни донесся едва различимый шорох. Он приподнялся, морщась от скрипа пружин, нащупал ногами тапочки, встал.

За окном, сплюснутый в неровностях стекла, неподвижно висел холодный диск луны. В комнате было тепло, даже жарко — от батареи исходили волны сухого горячего воздуха. Контраст между студеным, залитым лунным светом пространством там, за окном, и жаркой теснотой обжитого помещения создавал обманчивое впечатление покоя, уюта.

Осторожно ступая по рассохшимся половицам, Федор Константинович пошел в спальню.

— Ты чего? — шепотом спросила дочь.

Она тоже не спала — Тихойванов увидел две слабо светящиеся точки, отблеск света в ее глазах, — мучилась своей болью, переживала горе, нежданно свалившееся на ее плечи. Покой действительно был иллюзорным.

— Чего ты, папа? — повторила Тамара, и в том, что она осталась лежать неподвижно, не встала, не шевельнулась в ответ на его приход, тоже было что-то тревожное, саднящее душу.

— Да так, — буркнул он. — Спи…

— Может, чаю налить? В термосе остался…

— Не надо, спи. Я Наташку посмотрю.

Он наклонился над кроваткой, поправил на внучке одеяло и, шаркая по полу задниками тапочек, вернулся к себе на раскладушку. Лег, сцепил пальцы под затылком и долго вслушивался в тишину. Постепенно она наполнилась звуками: на холодильнике громко тикал будильник, в трубах парового отопления урчала вода, а в спальне, шурша простынями, ворочалась внучка.

По мере того как его теперь уже окончательно покидала надежда заснуть, все настойчивее становилось желание уйти из дома, наполненного чужими тенями, звуками, запахами — чужой жизнью.

Третий день продолжалась эта пытка — иначе он создавшуюся ситуацию не воспринимал, — третий день как заведенный вставал он в семь утра, кормил внучку завтраком, провожал в школу, до полудня шатался по городу, чтобы не возвращаться к погруженной в трагическую немоту Тамаре, в половине первого встречал Наташу, вел домой, готовил с ней уроки, а к вечеру, доведенный до предела изматывающей нервы недоговоренностью, садился у телевизора и, уставившись слепым взглядом в экран, прислушивался к шагам слонявшейся из угла в угол Тамары. Старался не обращать внимания на ее по-старушечьи поджатые губы, на угрюмое лицо, на красные от недосыпания веки…

Горе не красит человека, да и добрее не делает. Это понятно. Однако терпеть молчаливый и оттого особенно обидный нажим со стороны дочери было невмоготу. Он знал, чего она добивается, чего ждет: хочет, чтобы он надел свои ордена и при полном параде пошел в милицию выручать зятя. Я, мол, участник войны, кавалер трех орденов Славы, ветеран труда, помогите, мол… Плохо же она знает отца, если надеется на это. Защищать преступников — дело адвокатов, а не родственников, и спекулировать боевыми наградами, козырять заслугами ради подонка он не намерен. Ведь не хулиганство, не драка, не воровство даже — убийство! Подумать только, его зять — убийца! Игорь, муж его дочери, убил Жорку Волонтира! За что?

Никогда не питавший к зятю ни любви, ни особой симпатии, Федор Константинович преступником его все же не считал и был в полном смысле слова ошарашен новостью. В среду вечером заехал на часок проведать внучку, и вдруг — словно обухом по голове: Игорь арестован милицией, подозревается в убийстве! Конечно, Тамаре нелегко, кто спорит, тем более с ее характером. Поневоле изнервничаешься, озлобишься, будешь искать, на ком бы сорвать накопившуюся горечь. Но быть мишенью для ее нападок — увольте. С какой стати? И вообще, почему она ведет себя так, будто во всем виноват он, отец? Разве не стараниями дочери и ее обожаемого супруга вся внутренняя жизнь семьи Красильникова уже целых семь лет находится для него под запретом?

«Неужто прошло семь лет? — удивился он. — Да, точно — семь. Тамара вышла замуж восемь лет назад, а через год…»

С появлением в доме Игоря отношения между Федором Константиновичем и дочерью стали сначала натянутыми, потом открыто враждебными и закончились полным разрывом. Он оставил их в этой квартире, переехал на другой конец города к своей сестре Аннушке и с глубоко осевшей в душе обидой устранился, ушел из их жизни, дав себе слово ни при каких обстоятельствах не вмешиваться в нее. И вот сейчас от него ждут, требуют помощи…

Тихойванов не мигая смотрел в черный прямоугольник окна, перечеркнутый крестовиной рамы, и мысленно видел занесенный сугробами сад с припорошенными снегом деревьями, тропинку, протоптанную от калитки к крыльцу, светлую прохладную веранду, куда по нескольку раз на день выходил прямо в шерстяных носках, чтобы попить ледяного молока из глиняного кувшинчика, — видел дом на противоположном конце города, где всегда, в любое время дня и ночи, ждал его покой, налаженный, неторопливый быт, мягкая в обращении, все понимающая сестра Аня, видел и сознавал, что не сможет вернуться туда, не сможет оставить дочь без поддержки и помощи… Новое решение — новое, ибо накануне он уже собирается сказать Тамаре, что все, хватит, завтра он уезжает к себе, — не принесло ожидаемого облегчения, напротив, вызвало раздражение и досаду. «До седых волос дожил, а ума не нажил, — ругнулся он про себя. — Раскладушка и обязанность делать, чего не желаешь, — вот все, что тебе осталось под конец жизни…»

Он хотел повернуться на бок, но вспомнил об отзывавшихся на каждое движение пружинах и остался лежать на спине. Мысли вновь обратились к событиям восьмилетней давности.

Тогда Федор Константинович еще работал на железной дороге, водил электровозы в длительные, по неделе и больше, рейсы. Как-то вскоре после Нового года он стал замечать в дочери перемены. Догадался, что с ней происходит. Догадался потому, что в памяти навсегда сохранилось лицо ее покойной матери с тем же счастливым выражением нежности и любви, потому что в свое время сам познал это прекрасное чувство, когда жизнь кажется нескончаемым, полным надежд праздником. Ему не надо ничего объяснять. Он радовался вместе с Тамарой, хотя, чего скрывать, к радости примешивались и ревность, и тоска, и тревога за дочь; ведь не из чужих рассказов, а на собственном опыте убедился, что рядом с любовью иногда ходит беда…

В ту пору даже сон такой ему снился, один и тот же. На длинных перегонах, когда напарник сменял его у пульта управления электровозом, он дремал под мерное покачивание поезда, и чудилось ему, что стоит он на перроне, у окна вагона, Тамара смотрит на него в окно — уезжает куда-то. Он вплотную придвигался к стеклу, уговаривал ее остаться, но она не слышала его или делала вид, что не слышит, а только кивала головой, вроде успокаивала. Состав трогался, удалялся, набирая скорость, а он смотрел ему вслед, беспомощно разводил руками и бормотал: «Куда ж ты, дочка? Вернись…» Сон оказался, что называется, в руку.

Тамара из девчонки прямо на глазах превращалась во взрослую, самостоятельную женщину. Само собой получилось, что она перестала делиться с ним своими заботами, возвращалась домой позже обычного, не говорила, как раньше, с кем и где проводит время. Федор Константинович не торопил событий, терпеливо ждал момента, когда дочь познакомит его со своим избранником, верил, что рано или поздно она это сделает. Ждал и дождался…

В первых числах февраля поздно вечером она ворвалась в дом, не сняв пальто, бросилась на кровать и зашлась в слезах. Из ее сбивчивых, путаных слов он понял, что произошло несчастье — то самое, о чем думал и чего боялся… В ту ночь он впервые по-настоящему осознал: что-то изменилось в их жизни, что-то уходит и возврата к прежнему уже не будет.

Вскоре Тамара притихла. Укрыв ее одеялом, он еще долго сидел рядом, держа в руках ее горячую ладошку, а утром, едва рассвело, оделся и пошел к железнодорожному вокзалу — в том районе жил Игорь Красильников…

Человек, ставший мужем его дочери, никогда не был ему близок. Не был и не мог стать. Он понял это еще тогда, восемь лет назад, ранним февральским утром, когда стоял в прихожей чужой квартиры и, переминаясь с ноги на ногу, ждал приглашения войти. Федор Константинович на всю жизнь запомнил, как это все происходило.

Он стоял спиной к двери, лицом к приоткрытой дверце шифоньера, и в большом, находящемся в шаге от него зеркале видел то, что делалось у него за спиной. В соседней комнате под низко висящим малиновым абажуром двигалось какое-то существо. Наверное, надо было отвернуться, но он продолжал вглядываться в отражение, смотрел и не мог отвести глаз от полноватого, круглолицего парня, неуклюже прыгающего на одной ноге. Волосы косой челкой спадали ему на лоб; из-под нее в сторону зеркала, то есть в спину Тихойванову, то и дело бросались быстрые, растерянные взгляды. От волнения Игорь — Федор Констанинович сообразил, что это был он, — никак не мог попасть в штанину и, только когда оперся о спинку стула, надел наконец брюки. И хотя, наблюдая эту сцену, глядя на нелепо приплясывающую фигуру, Тихойванов каким-то образом — косвенно, что ли? — надеялся унизить обидчика дочери, получилось совсем наоборот: униженным почувствовал себя он сам.

Возможно, в эту минуту и родилась неприязнь к будущему зятю. Или чуть позже, когда Игорь пригласил его войти в комнату с малиновым абажуром, предложил сесть на диван, а сам остался стоять, прислонившись к оклеенной темно-красными обоями стене, как посторонний, как зритель, ожидающий начала представления.

Светлана Сергеевна, мать Игоря, тоже находилась в комнате. Тоже стояла. Сбоку, почти за спиной гостя, демонстративно скрестив руки на груди. Тихойванову недвусмысленно давали понять, что чем короче будет его визит, тем лучше. Даже настенные часы с длинным раскачивающимся маятником, казалось, говорили о том же: «Чужой в доме, чужой в доме». Мягкое, податливое ложе дивана, на который он имел неосторожность сесть, всасывало Тихойванова все глубже, заставляя принять неудобную позу, и он подумал, что вещи в этом доме, под стать хозяевам, тоже настроены против. Невозможным показался разговор, стыдно было его начинать; да и о чем, собственно, говорить? О том, как ему обидно, как больно за себя и за дочь? Он как бы увидел себя со стороны, представил, как должно быть неуместно его присутствие здесь, в этой незнакомой квартире, в столь ранний час, как несуразно он выглядит — этакий солдафон (на нем был форменный китель железнодорожника, правда, без петлиц, и даже пуговицы были черные, гражданские), поднявший на ноги мирно почивавшую семью.

Пожалуй, Игорь все же успел что-то шепнуть матери, и теперь его принимали за просителя: «Надо же, и позицию выбрали, — подумал Федор Константинович. — Сынок в лоб, мамаша с фланга».

Ему захотелось, не медля ни секунды, встать и уйти, никому ничего не объяснив, не произнося ни слова, но дома ждала Тамара. Кто-кто, а он знал, какого известия она ждет и к а к будет смотреть на него, когда он вернется. «Ведь я пришел не из любопытства, — успокаивал он себя. — Тамара ждет ребенка, и я хочу знать намерения отца этого ребенка. Что же тут непонятного? Вполне законное желание». Последнее соображение и заставило остаться.

— Я пришел… — излишне громко начал он, но спазма, сковавшая горло, мешала говорить, и он глухо закончил: — Вы… вы и так все знаете.

Последовавшая затем пауза была заполнена размеренным ходом тяжелого маятника. «Чужой в доме, чужой в доме», — все громче стучал он.

— Простите, я не совсем понимаю, — хорошо поставленным голосом сказала Светлана Сергеевна. — Собственно, чего вы от нас хотите?

От того, как неудачно он начал, как скомкал первую фразу, как холодно и спокойно задала свой вопрос Светлана Сергеевна, как подчеркнула «от нас», объединяя себя с сыном, Федору Константиновичу стало не по себе. Снова захотелось встать и уйти.

— Моя дочь ждет ребенка, — все так же глухо, раздельно цедя слова, сказал он, впрочем, уже не надеясь и как бы даже не желая быть понятым этими людьми.

— Позвольте, а какое отношение к вашей дочери имеем мы? — спросила мать Игоря.

— Моя дочь ждет ребенка от него. — Он показал глазами на стоявшего в стороне парня.

— Вы в этом уверены? — надменно подняв ниточки бровей, прежним ледяным тоном спросила Светлана Сергеевна. — У вас что же, есть доказательства?

Вопрос повис в воздухе, неожиданный, как удар бича.

«Доказательства! — обожгло Тихойванова. — Доказательства! Но какие могут быть доказательства?!»

— Вы мне не верите? — Голос его дрогнул.

— Простите, а почему мы должны вам верить? — парировала Светлана Сергеевна.

— Вы спросите у своего сына, — сказал Тихойванов, и они оба посмотрели на Игоря.

Тот стоял с отсутствующим выражением лица, почти отвернувшись, но, очевидно, матери его вид о чем-то все же говорил.

— Если даже так, — неуловимо изменив тон, снисходительно сказала она. — Допустим, что так… Предположим… на секунду предположим, что мы вам верим и ребенок на самом деле от Игоря. Что меняется?.. Простите, как вас зовут?

— Федор Константинович.

— Так вот, уважаемый Федор Константинович, я не совсем понимаю, чего вы хотите. Вы что же, намерены насильно женить моего сына на своей дочери и таким образом устроить ее счастье? Но это же смешно! Сами подумайте, разве о таком браке может мечтать девушка в ее возрасте? Вы, ее отец, вы уверены, что она поблагодарит вас за такое сватовство?

Она тонко рассчитала силу своих аргументов — Федор Константинович растерялся. Он видел, как Светлана Сергеевна неслышно подошла к дивану, как опустилась на стул и, подавшись к нему своим негнущимся корпусом, заглянула в глаза. На лбу и в углах ее рта стали видны редкие, но глубокие морщины. «Когда она успела напудриться?» — мельком подумал он, едва слыша, о чем она говорит.

— Я мать, я понимаю ваше состояние и сочувствую вам… Я ни в коем случае не оправдываю сына… Раз уж так случилось, давайте лучше вместе подумаем, что можно сделать практически…

Он пропустил несколько последующих фраз, потом издали, будто она говорила в подушку, услышал:

— …Я — медицинский работник, у меня есть знакомые среди врачей, и, наверно, они смогут помочь вашей дочери… ничего страшного, обезболивающий укол и…

— Стыдно! — пересилив себя, хрипло произнес он и заметил, как отшатнулась от него Светлана Сергеевна. — Вам должно быть стыдно! Девочка любит его, понимаете вы это? Любит! Если бы не любила… Я пришел не клянчить и не заставлять вашего сына силком жениться на Тамаре. Я только хотел узнать… узнать его отношение… А вы что молчите, молодой человек? Вам что же, нечего сказать? Или вы тоже полагаетесь на обезболивающие уколы?

Он встал с дивана и тут же почувствовал облегчение, словно избавился от тяжкого груза. Спросил, перед тем как направиться к двери:

— Ты, кажется, в университете учишься?

Игорь кинул быстрый взгляд в сторону матери и двинулся наперерез Тихойванову.

— Постойте. Не уходите… Мама просто не в курсе… Давайте поговорим спокойно…

Федор Константинович остановился.

— Я действительно учусь в университете, на втором курсе, и только потому… ну, вы понимаете… — Он снова коротко посмотрел на мать.

— Размазня! — зло бросила она, уже не обращая внимания на гостя. — Учти, я снимаю с себя всю ответственность. — И, круто повернувшись, Светлана Сергеевна вышла из комнаты.

— Что ты собираешься делать? — спросил Федор Константинович.

— Ну, не знаю… — неуверенно пожал Игорь плечами.

— Но ты ее любишь, Тамару?

— Конечно, конечно… — Игорь, оглядываясь на дверь, за которой скрылась мать, тронул гостя за рукав кителя. — Как бы это вам поточнее сказать… Все не так просто… — И когда Тихойванов решительно отвел его руку, он неожиданно твердо пообещал: — Даю вам слово: все будет хорошо, поверьте. Я поговорю с Тамарой, мы все решим, и сегодня же… нет, завтра я приду к вам…

На улице, подставляя холодному ветру разгоряченное лицо, Федор Константинович думал о том, что теперь ему есть чем успокоить дочь. «Парень не так уж плох, — решил он, отбрасывая одолевшие поначалу сомнения. — Сказал, что любит Тамару. Это главное. А если что и показалось… что ж, люди — они разные».

Не чувствуя подстерегавшей его опасности, он восстанавливал в памяти слова Игоря, его матери, свои собственные слова, представлял, как будет пересказывать все Тамаре, и вдруг ощутил неприятный внутренний холодок от мысли, что перелом в разговоре произошел сразу после его вопроса об университете. Не раньше. Вспомнил, и уже по-другому оценил и обещание Игоря, и молчание Светланы Сергеевны, и их быстрые, как ему теперь думалось, многозначительные взгляды. Вся сцена у Красильниковых внезапно предстала в ином свете — свете беспощадном, не оставлявшем места иллюзиям. «Неужто струсил? Неужто побоялся, что я пойду в университет жаловаться?» Тихойванов не хотел верить, что это так, запретил себе даже думать об этом, но неприятное ощущение, как будто прикоснулся к чему-то мокрому и скользкому, уже не покидало его.

Он не нашел в себе сил идти домой, изменил маршрут и пошел к сестре — нужно было время, чтобы привести мысли в порядок. Возможно, в том поступке и крылся зародыш его будущих отношений с дочерью и зятем. Уйти, чтобы не мешать тому, чего не мог понять до конца. Да, видно, тогда протоптал он дорожку, по которой спустя год навсегда ушел из дома. «Пусть сами разбираются, — думал он. — Им виднее».

К Тамаре пошел только под вечер. И хотя по дороге продолжал мучиться все тем же вопросом — с испугу пошел на попятную Игорь или это ему только показалось, — так и не смог на него ответить. Острой занозой осталось в сердце сомнение…

Неделей позже, на свадьбе, глядя на счастливое Тамарино лицо, на возбужденное, улыбающееся лицо Игоря, Федор Константинович ненадолго забыл о своих подозрениях, вместе со всеми кричал «горько», произносил тосты за молодых и даже поцеловался со сватьей. Светлана Сергеевна много пела — как оказалось, она много лет выступала в самодеятельности, — гости пили за здоровье новобрачных, а сестра Аннушка успела влюбить в себя моложавого подполковника, неизвестно как оказавшегося в числе приглашенных.

Особенно понравился ему сокурсник Игоря — Антон Манжула, серьезный, задумчивый паренек в круглых очках, в строгом сером костюме и галстуке. Пользуясь относительным затишьем за столом, Антон несколько раз порывался встать, чтобы произнести тост, но, видно, смущался и, расплескивая вино, опускал руку с зажатой в пальцах рюмкой. Еще не зная, о чем он хочет сказать, Федор Константинович, как это часто с ним бывало, если человек нравился ему с первого взгляда, проникся к пареньку доверием, мало того, втайне надеялся, что он-то и скажет те самые необходимые слова, которые изменят к лучшему его собственное мнение об Игоре.

В середине вечера Антон все же произнес свой тост — за столом временно установилась тишина, он встал и, заметно волнуясь, начал говорить о дружбе, связывающий его с Игорем, о том, что такого товарища поискать, что все ребята на курсе его уважают и любят, а преподаватели постоянно ставят в пример. Он говорил длинно и большей частью трафаретными фразами, гости слушали вполуха, зато Федор Константинович не пропустил ни слова, угадывая за банальностью слов искреннюю, неподдельную доброжелательность — то самое, в чем так нуждался сам…

А через месяц Игорь заявил, что бросает университет. Отговаривать было бесполезно. Он сказал, что скоро станет отцом, что ему не до учебы и что он обязан содержать семью. «Благородный молодой человек, — не то в шутку, не то всерьез сказала сестра, когда узнала о намерении Игоря. — Тебе радоваться бы надо». Но Федор Константинович радоваться не спешил: внутренним чутьем угадал, что дело не в отцовстве и не в ребенке, которого ждет Тамара, однако истинную причину понять не сумел. Это была вторая загадка. Правда, ответ на нее он все же получил.

Вскоре после этих событий, вернувшись из очередного рейса, он зашел к Светлане Сергеевне — благо она жила недалеко от вокзала — и застал у нее Игоря. Закинув ноги на стул, он сидел на диване и, прихлебывая кофе, листал разложенный на коленях журнал мод.

— На ловца и зверь бежит, — сказал Федор Константинович, присаживаясь к столу. — Вы знаете, что надумал ваш сынок? Хочет уйти из университета!

Светлана Сергеевна кроила себе новый халат.

— Игорь достаточно взрослый человек и сам способен решить, как ему лучше, — невозмутимо сказала она, — видимо, уже знала о решении сына.

— Позвольте, но зачем в таком случае было поступать? Зачем? Ведь он не первоклассник, на второй курс перешел, и успеваемость хорошая…

Приложив выкройку к расстеленному на столе куску шелка, Светлана Сергеевна быстрым движением обвела его остроотточенным кусочком мыла и втянула носом воздух — вздохнула.

— Вы только не обижайтесь, Федор Константинович, — сказала она. — Но почему от вас всегда пахнет керосином?

К его щекам прилила кровь.

— Я прямо из рейса… — не нашел он что ответить.

— Ах да! — Она взяла в руки большие портняжные ножницы.

— И это не керосин…

— Ну, все равно. — Светлана Сергеевна начала резать по отмеченной линии. — Так чем вы недовольны?

— Как чем?! Он бросает учебу. Прямо посреди года. Ему надо учиться, получить специальность.

— Не беспокойтесь, Игорь не собирается тунеядничать. Я через знакомых подберу ему работу, а на первых порах поработает у нас в клубе…

— Вот оно что?! — Он не знал, как реагировать на ее слова, и сказал первое, что пришло на ум: — Выходит, это ваша затея. Как это я сразу не сообразил!

— Во-первых, не моя, — спокойно возразила Светлана Сергеевна. — Игорь сам принимает решения, и вам об этом отлично известно. — Это был скрытый намек на брак с Тамарой. — Во-вторых, не вижу причин расстраиваться. — Переменив тон, она резко обратилась к сыну: — А ты чего молчишь? Язык отнялся? Почему я должна из-за тебя трепать нервы?! — Она не уточнила, но было ясно, с кем ей не хочется их трепать.

Игорь опустил ноги со стула.

— Да поймите вы, Федор Константинович, университет мне ничего не дает.

— Как это не дает? — растерялся Тихойванов.

— Ну, кем я оттуда выйду?

— Ты на биологическом — значит, биологом.

— То-то и оно! Буду куковать в какой-нибудь задрипанной лаборатории на сто двадцать рублей ноль-ноль копеек. Это разве деньги? Я их и сейчас заработаю, хоть завтра, без всякого образования. И вообще, как говорили классики, лучшим каждому кажется то, к чему он имеет охоту.

— Но ведь ты шел на биологический, потому что выбрал эту профессию! Учеба тебе дается, ребята тебя уважают…

Игорь переглянулся с матерью. Светлана Сергеевна состроила гримасу — мол, я-то тут при чем? — и снова склонилась над выкройкой.

— Вы с Тамарой, кажется, не нуждаетесь, — продолжал Федор Константинович. — Если вам не хватает моей зарплаты, скажите, не стесняйтесь. Я могу зарабатывать больше, поддержу материально.

— Да что вы все на деньги переводите?! — огрызнулся Игорь. — Не в них дело…

— Так в чем же, черт возьми?! Можешь ты объяснить по-человечески?

— Просто не хочу выбрасывать четыре года коту под хвост!

— Выходит, когда поступал, четыре года тебя не пугали, а теперь новое призвание появилось? Что-то ты темнишь, Игорь… Если денег вам не хватает, скажи прямо, не юли, а если хватает, тогда…

— Ну насчет «хватает» я бы не сказал… — начал было Игорь, но на ходу передумал и раздраженно закончил: — Как вы не поймете? Не нужно мне высшее образование, не нужно, и все. Незачем мне оно!

— А что нужно — в клубе работать? — Федор Константинович встал, натягивая на голову фуражку. — Ты даже толком не знаешь, какую работу готовит тебе мамочка через своих знакомых, а уже… Эх ты! — Он посмотрел на стоящую к нему спиной Светлану Сергеевну и понял, что продолжать бессмысленно. — Ладно, пошел я…

Его не удерживали.

Прошел еще месяц. Игорь работал в клубе медицинских работников осветителем сцены (наимоднейшая по тем временам профессия). Возвращался домой поздно, по полдня отсыпался, отчего в квартире стараниями Тамары постоянно царили полумрак и тишина. Вечерами приходил Толик, новый его приятель. Они о чем-то подолгу шептались, нередко распивали бутылку вина и уходили только после того, как Тамара, стараясь делать это тайком от отца, совала мужу в карман деньги.

Вскоре Игорь попался на краже.

Вместе с Толиком, подобрав ключи к двери радиокружка, они похитили оттуда дорогой стационарный магнитофон «Темп».

Дом погрузился в траур. Зять несколько дней пропадал неизвестно где. Тамара, узнав о случившемся, сначала не желала верить, что ее Игорек способен на воровство, но уже на второй день стала искать оправдания поступку мужа. Была тут и маленькая зарплата, и доверчивость Игоря, и негодяй Толик, сбивший его с правильного пути. А к концу того же дня, расстроенная отсутствием супруга, робко намекнула, что, если вдуматься, часть вины падает и на Федора Константиновича: почему он не общался с Игорем, почему замкнулся, не помог советом, не прогнал Толика?..

Вечером она отправилась на поиски мужа и нашла его у Светланы Сергеевны. Однако вернулась одна. На вопрос, почему не вернулся Игорь, она едва слышно ответила, что он боится тестя, и заплакала. Пришлось идти самому.

Прямо с порога Светлана Сергеевна категорически заявила, что знать ничего не знает, у нее хватает своих забот, она и пальцем не пошевельнет — пусть Игорь сам выпутывается, ей надоело его опекать, тем более что у него теперь своя семья. «Забирайте его, — сказала она, — и оставьте меня в покое».

В итоге коротких переговоров Федор Константинович увел зятя с собой. По дороге они большей частью молчали. У самого дома Игорь извинился, признал, что наделал ошибок, слезно просил помочь, заверил, что возьмется за ум. Федор Константинович со своей стороны пообещал возместить стоимость магнитофона, что и сделал, сняв на следующий день часть своих накоплений со сберкнижки.

Уголовного дела не возбудили. На работе посчитались с авторитетом Светланы Сергеевны — ограничились профсоюзным собранием. Игорь уволился по собственному желанию и последовавшие за этим три месяца нигде не работал, сидел дома. Встречаясь с тестем между его поездками, он делал виноватое лицо, не говорить о своих планах избегал. Молчала и Тамара.

Однажды терпению пришел конец. Федор Константинович не выдержал и высказал вслух все, что накопилось. Наверное, он выбрал неудачный момент — Игорь и Тамара сидели у заваленного грязной посудой стола и перекидывались в дурачка. Слушали его молча. При упоминании о брошенном университете, о краже, о том, что нельзя до бесконечности сидеть дома, пора устраиваться на работу, Игорь покраснел, но ничего не сказал, только исподлобья посмотрел на Тамару. Она встала, подошла к двери.

— Если тебе жалко денег — не давай, — сдерживая слезы, крикнула дочь и, перед тем как захлопнуть за собой дверь, добавила: — Сами как-нибудь проживем!

— Да разве я об этом?! — оторопел Федор Константинович и как подкошенный опустился на стул. — Нельзя же так…

Он потянул за ворот рубашки. Оторванная пуговица покатилась по полу, стукнулась о плинтус и, перевернувшись в воздухе, упала у его ног. Игорь осторожно, словно минуя опасную зону, прошел мимо и тоже выскользнул за дверь.

Тамарино «сами проживем» ранило больнее всего. Оно, это «сами», по существу, ничем не отличалось от «чего вы от нас хотите?» Светланы Сергеевны. «Сами» означало: она и Игорь — ОНИ. ОНИ и ОН — два враждебных лагеря. Им Федор Константинович не был нужен. Ни Игорю, ни Светлане Сергеевне, а теперь и дочери.

Вот тогда он и ушел к сестре. Ушел, в глубине души надеясь, что Тамара прибежит, позовет обратно, извинится. Но прошел день, за ним другой, потом еще и еще.

Через две недели Федор Константинович зашел на Первомайскую. Там ничего не изменилось: полумрак, гробовая тишина. Разве что чуть чище, чем обычно. Его постель была свернута, вещи стояли нетронутыми. Тамара лежала у себя в комнате. Под простыней тугим мячом вздувался ее огромный живот.

— Если хочешь поесть, борщ на плите, — сказала она, не делая попытки встать.

Как ни хотел, ни раскаяния, ни желания помириться в ее голосе он не уловил.

— Спасибо, я сыт.

Он побыл минут пятнадцать и ушел, так и не дождавшись разговора по душам. Это был окончательный разрыв, хотя отношения с тех пор внешне не стали ни хуже, ни лучше…

Тамара заснула. Федор Константинович угадал это по ее ровному, глубокому дыханию.

Он посмотрел на часы и, стараясь производить как можно меньше шума, встал с раскладушки.

ВОСКОБОЙНИКОВ

Начальник отдела кадров овощной базы Воскобойников смотрел сквозь толстые линзы очков на синюю учетную карточку и скучно, без всякого выражения, читал:

— Волонтир Георгий Васильевич, русский, беспартийный, образование неполное среднее, не женат, детей не имеет, инвалид второй группы, проживает по улице Первомайской, дом сто пять дробь два, квартира один.

Продолжая держать карточку перед собой, он поверх очков посмотрел на Сотниченко, не то закончив, не то сделав паузу.

— Это все? — спросил инспектор.

— Почти, — отозвался Воскобойников. — Взысканий не имел, благодарностей тоже. Ну а должность вы его знаете — сменный сторож.

— Вы лично его хорошо знали?

— Обязан знать своих людей. — Воскобойников отложил карточку и несколько оживился. — Работаю в кадрах уже восемнадцать лет, успел познакомиться с каждым, а Волонтир у нас давно, пришел на базу в пятьдесят шестом.

— Вот вы сказали, что Георгий Васильевич инвалид. А по какой болезни он получил инвалидность?

— Хромал на левую ногу. Довольно сильно.

— Травма?

— Нет, врожденное.

Сотниченко сделал пометку в блокноте.

— Как он зарекомендовал себя на работе?

— На его-то должности? — Воскобойников скупо улыбнулся. — Дежурил как положено: «пост сдал — пост принял» — вот и вся премудрость.

Он посмотрел на инспектора, проверяя, удовлетворяет его ответ или нет.

— А подробней можно? — спросил тот.

— Подробней? Можно и подробней. — И, словно только сейчас удостоверившись, что Волонтир интересует посетителя всерьез, начальник отдела кадров продолжил: — Было у нас тут два случая. Разбирали его товарищеским судом. Первый раз лет шесть назад. Поймался наш Георгий Васильевич на мелком хищении — пытался вынести с базы мешок с тепличными огурцами. На продажу, естественно. Уже через забор перекинул, тут его дружинники и задержали. Урок он, как говорится, извлек и с тех пор на кражах не попадался. Но был за ним еще один грешок. В прошлом году его снова судили товарищеским судом — за употребление спиртных напитков в рабочее время.

— А говорите, не зарекомендовал, — упрекнул Сотниченко. — Ну и как, подействовал на него второй суд?

— Где там! Горбатого, говорят, могила исправит. На посту, правда, пить перестал, зато к концу смены, перед самым приходом напарника, одну-две бутылки вина, как правило, оприходует. И не придерешься — отработал человек, вроде право имеет, тем более что держал себя в рамках, не дебоширил.

— Не пойму, он что, заядлый алкоголик? Каждый день пил?

— Ну, каждый день я его не видел. Георгий Васильевич выходил на работу через двое суток на третьи. График у него такой. Но прикладывался частенько — что было, то было. Вот позавчера, к примеру, тоже.

— Восемнадцатого?

— Постойте, дайте сообразить, чтоб вас не подвести. Заступил он на пост в двадцать ноль-ноль семнадцатого, а сменился в двадцать ноль-ноль восемнадцатого. Да, восемнадцатого.

— Я полагал, сторожа несут охрану только ночью, — заметил Сотниченко.

— Сторожа — те да, ночью работают, — подтвердил Воскобойников. — А у нас штаты не позволяют и сторожей держать, и вахтеров. Они у нас совмещают: заступают на сутки, ночью сторожуют, а весь день и вечер проверяют пропуска на проходной. И сторож и вахтер в одном лице.

— Вы говорили о восемнадцатом, — напомнил инспектор.

— Насчет выпивки? Было такое дело. — Воскобойников снял очки и устало потер веки. — Откровенно говоря, давно бы пора его уволить. Но ведь инвалид, да и не так просто это сделать — закон на его стороне. Пил после работы, милицией в нетрезвом состоянии не задерживался. С другой стороны, замену где найти? Людей-то нет. Видели объявление у ворот? Требуются постоянно. — Он водрузил на нос очки, отчего видимая сквозь линзы часть лица исказилась и выпуклым наростом выступила над щеками. — А восемнадцатого что… Как обычно. Я несколько раз в течение дня обошел территорию базы и, конечно, заглядывал на проходную. Волонтир был трезвым. Вечером у нас профсоюзное собрание состоялось по принятию коллективного договора. После собрания я еще полчасика у себя посидел, возился с бумагами. Короче, освободился без десяти восемь. Не специально так получилось — совпадение. Как раз они пост сдают. На дежурство уже заступил Козлов, сменщик Волонтира. Я заглянул в боковушку — есть у них там что-то вроде подсобного помещения, кладовка, — а там Георгий Васильевич собственной персоной. «Чего домой не идешь?» — спрашиваю. Он звякнул стаканчиком, деликатно так, и отвечает: «Сейчас допью и пойду с богом». Не успел я свет включить, а он уже складывает в кошелку пустую бутылку из-под вермута и стакан.

— Больше ни о чем с ним не говорили?

— Пристыдил, но с него как с гуся вода. Слова на него не действовали. Пошел, даже не попрощался.

— Это была последняя ваша встреча?

— Последняя.

— Скажите, а с чего он пил? Повод-то был? С горя или, может, наоборот, радость у него какая была? Не интересовались?

— Минуточку. — Воскобойников развернулся вместе со своим вертящимся креслом, запустил руку в сейф и вытащил оттуда картонную папку.

Время от времени тыкая пальцем в пропитанную водой резиновую губку, он стал перелистывать содержимое папки.

— Вот она. — Кадровик протянул инспектору пожелтевший с краев лист бумаги. — Обратите внимание на дату.

Это была автобиография, написанная Волонтиром в пятьдесят шестом году. Неровными, далеко отстоящими друг от друга буквами Георгий Васильевич записал место своего рождения, сведения о родителях, другие анкетные данные. Среди прочих была строчка:

«В тыща дивятсот сорок дивятом году был под следствием. Привлекался по питьдесят восьмой статье, но дело прикратили».

— Какое, вы говорили, у него образование?

— Три или четыре класса. Еще до войны закончил.

— Любопытно, — сказал Сотниченко, дочитав бумагу. — И вы считаете, что причина в этом? — Инспектор показал на запись, относящуюся к сорок девятому году.

— Не совсем. — Воскобойников снова снял очки и постучал дужками по бумаге. — Знаете, в чем его обвиняли?

— В чем?

— В пособничестве оккупантам. Я наводил справки.

— Но, насколько я понимаю, до суда дело не дошло?

— Нет. Компетентными органами установлено, что немцам он не помогал. В сорок втором, в оккупацию, ему было всего пятнадцать лет.

— Я не совсем понимаю. Если в его действиях не нашли состава преступления, к чему вытаскивать на свет эту историю? Зачем вы мне рассказываете об этом?

Воскобойников откинулся на спинку кресла. По его губам пробежала улыбка.

— Ведь вы интересовались, с какого горя пил Волонтир? Не удивляйтесь. Дело в том, что у Волонтира был старший брат — Дмитрий. Четыре года назад его судил военный трибунал, и наш Георгий Васильевич выступал на процессе свидетелем. Дмитрия приговорили к высшей мере…

— В чем он обвинялся?

— В измене Родине.

— А подробностей не знаете?

— Знаю. Во время войны Дмитрий Волонтир перешел на сторону врага, служил в зондеркоманде, участвовал в массовых расстрелах мирного населения на территории СССР, в частности у нас в городе в период оккупации.

— Понятно, — не совсем уверенно проговорил Сотниченко. — Простите, а откуда у вас столь обширная информация?

— Да не смотрите вы на меня так подозрительно, — снова, на этот раз совсем по-мальчишески, улыбнулся кадровик. — И не думайте, что я разыгрываю из себя Шерлока Холмса. Все гораздо проще: я участвовал в суде над Дмитрием Волонтиром.

— В каком качестве?

— Общественным обвинителем.

— Вот оно что. — Инспектор с повышенным интересом посмотрел на начальника отдела кадров. Следовательно, вы считаете, что суд над старшим братом так сильно подействовал на Георгия Васильевича, что он запил?

— Утверждать, конечно, не могу, но что пить он начал после того процесса — это точно.

Некоторое время сидели молча. Воскобойников спрятал папку в сейф.

— Еще вопрос, — нарушил молчание Сотниченко. — Почему вы посоветовали мне обратить внимание на дату, стоящую под автобиографией?

— В пятьдесят шестом он не указал, что у него есть брат. Скрывал это, — ответил Воскобойников. — После процесса это было бы невозможно. О суде над Дмитрием Волонтиром знали все, весь город…

ТИХОЙВАНОВ

Он скатал матрац, сложил раскладушку и поставил ее за дверь. В прихожей подогрел на плите воду, тщательно выбрился, надел свежую рубашку. С галстуком пришлось повозиться — обычно его завязывала сестра, а здесь, в гостях, Тамара. Но ее он будить не хотел.

От неосторожного движения звякнул металлический тазик, спрятанный под раковиной, и он замер, прислушиваясь, не разбудил ли спящих. Вроде нет. Прикрыл дверь в комнату, подошел к зеркальцу над умывальником. В его мутной, забрызганной высохшей пеной поверхности отразились серое, перечеркнутое шрамом лицо, седые, зачесанные назад волосы. Федор Константинович поправил галстук. Узел вышел так себе, больше похожий на трапецию, чем на треугольник, но перевязывать он не рискнул — могло получиться еще хуже.

К левому лацкану пиджака были приколоты три орденские планки, соединенные в одну колодку. Он было потянулся, чтобы снять их, но, подумав, оставил. Обмотал горло теплым шарфом и, взвалив на плечи тяжелое драповое пальто с каракулевым воротником, вышел из квартиры.

В подъезде Тихойванов остановился под свисавшим с потолка матовым плафоном. Было еще рано. Не было половины седьмого. К нему ненадолго вернулось ощущение бесмысленности того, что он собирался предпринять. «Ну что мне скажут в милиции? — подумал он. — Что идет расследование? Я и так это знаю. Зачем же идти? Зачем отрывать людей от работы? Чтобы ублажить дочь? Исполнить ее очередной каприз?»

На душе стало скверно. Часом раньше квартира, а теперь и подъезд, пустой и гулкий, показался ему чужим, неуютным и безликим в своей наготе помещением, куда он забрел по ошибке, перепутав адрес. Живя у сестры, он успел отвыкнуть от этой холодной в любое время года глубины лестничных пролетов, от истертого мрамора ступеней, от запаха сырости, которым даже сейчас, зимой, было пропитано все от подвала до чердака.

«Когда мы вселились сюда, в этот дом? — подумалось ему. — Ну да, в тридцать девятом. Летом тридцать девятого!»

В памяти совершенно отчетливо всплыл тот бесконечно далекий солнечный июльский день. Вспомнился отец, еще совсем молодой, с большими буденовскими усами, с пустым рукавом, заправленным под узкий украшенный серебряной насечкой ремень. Он ловко орудовал одной рукой, легко подхватывал с телеги узлы с вещами, перебрасывал их за спину и нес в квартиру, где одуряюще пахло свежей побелкой и столярным клеем. Имущества у них тогда было немного, а по нынешним меркам и вовсе ерунда, зато имелась герань — первый и вернейший признак оседлости. Ее поставили на подоконник и специально выходили во двор, чтобы полюбоваться на манящее, по-домашнему уютное окно с пышным зеленым кустом, усеянным багрово-красными цветками. Да, полюбоваться было чем…

Федор Константинович вышел из подъезда под куцый бетонный козырек, постоял, задумчиво Глядя на легкую, стлавшуюся по влажному булыжнику поземку. Снежная пыль вздымалась облачком и неслась по двору, пока не натыкалась на встречный поток воздуха. Тогда она закручивалась маленькими смерчами и спадала на булыжник. Небо заметно посветлело, из темно-синего стало сиреневым, с голубизной. Кляксами чернели на деревьях гнезда. С ветвей срывались комки снега и рассыпались на лету искрящейся пылью.

Тихойванов прошел через темный тоннель подворотни и не спеша двинулся вдоль улицы.

Мысленно он все еще был в прошлом, там, где навсегда остались отец, переезд на новую квартиру, его собственное беззаботное детство. Ему вспомнилось, как однажды — кажется, это было на Первое мая в сорок первом — они с отцом вышли во двор, и обомлевшие мальчишки, разинув рты, уставились на орден Красного Знамени, привинченный к отцовской гимнастерке. Орден надевался до обидного редко, два-три раза в год. Но если уж он появлялся на отцовской груди, то праздник становился торжественней вдвойне.

Как он тогда гордился отцом! В свои семнадцать, как и все сверстники, мечтал о подвигах, о большом, полезном для Родины деле, зачитывался газетами, бегал в «Ударник» на трилогию о Максиме, на «Щорса» и ждал, с нетерпением ждал возможности проявить себя так же геройски, как отец в годы гражданской войны.

Кто мог предполагать, что этот Первомай окажется последним перед войной и что пройдет несколько месяцев, и его вместе с другими ребятами их двора будут провожать на призывной пункт!..

Отец храбрился, до последней минуты казался веселым, шутил и, лишь когда настало время прощаться, крепко прижал его своей единственной рукой и прошептал на ухо сбивчиво, торопливо, будто боясь не успеть или кого-то стесняясь:

— Береги себя, сынок, ладно? Ты ведь у меня один… — и отвернулся.

Играла гармонь, ей вторила гитара и мандолина. Странное сочетание, но никогда — ни до, ни после — Тихойванов не слышал музыки выразительнее и прекраснее. Кто-то запел молодым, ломающимся от волнения голосом:

Если завтра война, если завтра в поход,

Если черная сила нагрянет…

Песню подхватили:

Как один человек, весь советский народ

За Советскую Родину встанет…

Пели отцы и матери, сестры и младшие братья, пели соседи, а чудилось — вся страна поет, провожая своих сыновей на святое, правое дело, выше которого и почетнее ничего нет.

С их двора уходило шесть человек. Провожающих было в десять раз больше. Среди пацанов между прочими крутился и Жорка Волонтир. Он провожал своего старшего брата Дмитрия. Ненадолго свела их война, Дмитрия Волонтира и Федора Тихойванова, на неделю, не больше, — пока везли на формирование. Война и развела. Потом, через много лет после возвращения, Федор Константинович узнал судьбу каждого из той шестерки. Четверо погибли смертью храбрых, а Дмитрий… С ним, как оказалось, они воевали не просто в разных воинских частях, а по разные стороны фронта: Волонтир попал в плен и спасся ценой предательства. Канул его след в неизвестность.

В сорок шестом Тихойванов вернулся в город. Отца к тому времени уже три года как не было в живых. Осталось лишь неотправленное письмо, датированное декабрем сорок второго. Письмо это по доброте душевной, а может быть, из какой-то особой инвалидской солидарности сохранил безногий сапожник из мастерской в двух кварталах от дома. Он появился в жизни Федора Константиновича так же внезапно, как и исчез. Прикатил на своей гремучей тележке, пристально, с любопытством и завистью рассматривал ордена и медали, пока читалось письмо, а потом, с жадностью затягивался столичным «Казбеком», которым угостил его Тихойванов, коротко рассказал, что в сорок втором под Новый год оккупационные власти выселили жильцов из их дома, и отец перебрался в сапожную мастерскую, откуда спустя неделю и взяли его по доносу как участника и героя гражданской войны.

Через час он укатил, отталкиваясь от земли деревянными валиками, и больше Тихойванов его не встречал: дверь в мастерскую оказалась заколоченной, и никто не мог сказать, куда делся хозяин. Письмо тоже затерялось. До сей поры Федор Константинович так и не избавился от мысли, что сапожник был единственным человеком, который знал, что скрывалось за обычными, в общем-то, отцовскими приветами и пожеланиями бить врага до победного конца — кроме этого, в последней его весточке ничего не было…

Дом нисколько не изменился, даже не пострадал, хотя город дважды побывал в руках врага. Удивительно было и другое: тогда, в сорок шестом, улица показалась Тихойванову гораздо короче и уже, чем была до войны, двор — меньше, подъезд — темнее. Конечно, перемена произошла скорее с ним самим, а не с окружающим его материальным миром, и перемена значительная. Между тем посторонним, чужим он себя не чувствовал — это был его дом, его, пусть связанная с грустными воспоминаниями об отце, квартира. Из крепких сосновых досок он смастерил нары, раздобыл чайник и набитый морской травой тюфяк, выменял на барахолке примус. В те месяцы было не до комфорта, да и воспоминания тревожили не так часто. Успевая за день отработать полную смену в депо и отсидеть несколько часов в библиотеке института инженеров железнодорожного транспорта, куда поступил учиться заочно, он приходил сюда только ночью, чтобы, укрывшись потрепанной шинелью, ненадолго забыться перед новой сменой.

Так продолжалось до сорок седьмого. Весной он познакомился с Машей — худенькой стеснительной девушкой из соседнего механического цеха. Самым приметным в ее лице были огромные карие глаза. Раз заглянув в их полную затаенной нежности и доброты глубину, он понял, что не сможет прожить и дня без того, чтобы не смотреть в них еще и еще. Весной он привел ее к себе, и она осталась с ним навсегда. Началась новая, ни с чем прежним не сравнимая жизнь. В комнатах посветлело, понемногу обзавелись мебелью, на окнах появились занавески, на полках в прихожей — кухонная утварь, от одного взгляда на которую у него с непривычки сжималось сердце.

Спустя год у них родилась маленькая черноглазая Тамара. Ей не исполнилось и пяти, когда случилось непоправимое: после короткой с непонятным латинским названием болезни Маша умерла. Позже он узнал, как переводится на русский слово «cancer», но разве это имело хоть какое-то значение? Он помнил себя сидящим у белой, с черными вкраплинами ржавчины больничной койки, помнил уставшее, изменившееся до неузнаваемости восковое лицо жены на серой жесткой подушке, шепот нянечек за спиной и неотвязную мысль, что жизнь на этом кончилась.

Аннушка, сестра, взяла ребенка к себе. Сказала мягко, но решительно, что так будет лучше и для него, и для девочки. Он не возражал: с дочерью или без нее — все равно он оставался один. Совсем один, если не считать Машиной фотографии в скромной картонной рамке — снимок был сделан незадолго до смерти, а увеличен уже потом. Застенчиво улыбаясь, она смотрела на него, и он, живой, завидовал ей, потому что там, куда она ушла, не испытывают ни отчаяния, ни безысходности, ни одиночества — всего, что, оставшись один, испытывал он.

И снова Тихойванов удивился. На этот раз раздвинувшимся стенам, звонкой тишине огромной квартиры, высоте потолков, гулкой пустоте двора, куда среди ночи выходил покурить, не в силах терпеть замкнутого стенами пространства. Но и во дворе мир замыкался плоским, неровно обрезанным крышами куском неба и темными, без единого огонька в окнах, домами.

В одну из таких ночей пришло решение взять дочь к себе. И, несмотря на уговоры сестры, он проявил твердость, забрал девочку к себе. Зная его характер, Аннушка скрепя сердце смирилась, поставив единственным условием, что на время своих рейсов он будет приводить племянницу к ней.

Так и зажили вдвоем. Тамара росла, с каждым годом становилась все больше похожей на мать, разве чуть пошире в кости, покрепче. Глядя на ее розовое личико, на прыгающие за спиной тугие, смоляного цвета, косички, слушая ее смех, он не сразу и не без удивления заметил, что в отцовской своей любви обрел новый, неиссякаемый источник душевных сил, и корил себя за легкость, с которой однажды согласился расстаться с дочерью.

Время побежало незаметно, чередованием больших и маленьких событий, забот и радостей: первый класс, первая тарелка, вымытая детскими ручонками, первая пятерка и первая двойка, ангины и корь, температура под сорок и медленное выздоровление, совместные поездки в зоопарк, экскурсия в паровозное депо, организованная им для учеников ее класса, подружки, веселой гурьбой приходившие к ним зубрить уроки, выпавшая из портфеля записка от мальчика, первый телевизор — он посейчас помнил их с дочерью общее ликование при виде зеленого пористого экрана, спрятанного в пахнущий свежим лаком ящик. Были родительские собрания с восторженными похвалами и «последними» предупреждениями, были проводы в пионерские лагеря со слезами под духовой оркестр, прием в комсомол, окончание школы, выпускной бал.

И вдруг, в один день, бег времени оборвался. Случилось это в тот самый день, когда он оставил дома плачущую Тамару и пошел к Красильниковым. Все, что произошло потом, было похоже на растянувшийся до бесконечности сон, в котором ему отводилась не всегда понятная, иногда странная, а иногда и вовсе унизительная роль…

Федор Константинович усмехнулся: как много сходного между тогдашним, восьмилетней давности, и сегодняшним его настроением. И обстоятельства схожи: он идет просить, правда, теперь уже не за дочь — за зятя. Впрочем, нет, просить он не будет — это решено твердо и окончательно. Никаких просьб, только справиться, как и что. Должен же он знать, в чем, собственно, дело…

До начала работы районного отдела внутренних дел, куда направлялся Тиховайнов, оставалось чуть больше часа. Он старался не смотреть на часы: чем меньше оставалось времени, тем больше волновался. Но волновался не потому, что хотел как можно скорее узнать подробности о судьбе зятя, и даже не из желания побыстрее успокоить дочь — нет. Изматывающая душу трехдневная нервотрепка, сегодняшняя бессонная ночь, постоянные мысли о случившемся привели его к малоутешительному, но вполне определенному выводу: то, что он собирается сделать, то есть его визит в райотдел милиции, не что иное, как фикция, самообман. Ведь не сострадание заставляет его беспокоиться о зяте и не любовь к дочери, а родительский долг, в который с течением времени трансформировалось его отцовское чувство, еще до недавней поры составлявшее главный смысл всей жизни. Теперь было не до высоких чувств. Долг — вот к чему свелась его роль и его участие в жизни дочери. Даже убедившись, что перестал быть ей необходим, да что там необходим — просто не нужен, он продолжал помогать ей, наведывался на Первомайскую, а с уходом на пенсию взвалил на себя заботы о внучке. Но между долгом и любовью есть разница…

Федор Константинович стоял у входа в парк. Слева на фоне чистого снега густым частоколом стояли голые, черные от сырости деревья, справа, в отдалении, разбрызгивая колесами желтоватую кашицу снега, сновали машины.

Времени в запасе было много. Он свернул в аллею. Приостановился у садовой скамейки, вытащил из кармана папиросы. В нескольких метрах от него, между корявым стволом акации и низенькой, покрытой шапкой снега елкой, кто-то набросал хлебного мякиша. У особенно крупных кусочков снег был вытоптан птичьими лапками. С верхушки акации тяжело слетела сорока. Она спланировала на снежный наст, повела бусинками глаз в сторону Тихойванова и, молниеносно клюнув, лениво взлетела…

Федор Константинович закурил, спрятал горелую спичку в коробок и присел на скамейку…

Глава 3