— А себе-то колхоз строит чего?
— Как же… Камень свой. — Митька замолчал, вытер потное лицо рукавом свитера.
— А отец? Павел Романович все на комбайне?
Митька кивнул и, улыбаясь, спросил:
— Ну а тут как… городская житуха?
— Как?.. Вот корову продавать привел…
— Кормить нечем?
— Корм-то есть. — Егор Никитич вздохнул и вкратце рассказал о доме, хозяйстве, об Анатолии…
— Вот и надо «Запорожца» брать, — забасил Митька. — Зачем вам в городе корова?
— Да дело не в корове… — Егор Никитич нахмурился. Митьке трудно растолковать. Самого бы Павла Романовича встретить. — Выходит, хозяйство надо разогнать, двор, сарай вымести, чтобы живой травинкой не пахло, и посиживать у телевизора после работы?..
Рыбаков с досадой махнул рукой. Помолчали.
— У вас веселей, — заговорил Митька, окинув солнечные ряды многоэтажных домов. — А у нас там… до первого дождя. Как польет, грязь по колено, ноги не вытащить. Вся надежда на тракторы.
— Что же это вы? Камень нашли, а дорогу забутить ленитесь.
Митька промолчал, его круглое веснушчатое лицо совсем разомлело от жары, сидеть на солнцепеке в толстом свитере было невмоготу. Он нетерпеливо поглядывал на часы, вертел головой, поправлял очки на красном лбу, в его сивых, выгоревших бровях застряли капли пота. Егор Никитич понял, что Митька торопится. Сейчас уйдет, а порасспросить хотелось о многом.
— Говоришь, Верблюжью гору рвут? А куда же кладбище? Оно как раз по нижнему склону. — Егор Никитич вспомнил отца, мать, их могилки у старых низкорослых вязов. По веснам, в пасхальное воскресенье, он приходил туда с лопатой и подравнивал, рыхлил затверделые бугорки, покрытые прошлогодней травой и желтыми листьями. Бугорки становились свежими, как в день похорон, — казалось, и похороны-то были совсем недавно. Егор Никитич все собирался подкрасить кресты или заменить железными. Тогда кладбище было не огорожено, на него забредали коровы, чесались о кресты, валили их, особо старые и подгнившие, могилы без крестов незаметно сравнивались с землей, позарастали травами…
— Кладбище на месте. Машины его объезжают, — сказал Митька и встал. Решил небось, что спрашивать Егору Никитичу уже не о чем, вот и заговорил о кладбище. — Извини, дядь Егор, я поеду. Пока светло.
— Да, да, поезжай. — Егор Никитич тоже поднялся. — Отцу передай от нас… Скажи, что живем неплохо. В гости пусть заезжает.
— Хорошо, — Митька заторопился, радуясь концу разговора, громко и весело добавил: — Тете Фросе, Анатолию от меня привет! А «Запорожца» берите.
Митька втиснулся в толпу, его спина в нарядном свитере и светлая фуражка мелькнули разок, другой… Егор Никитич бросился за ним, догнал.
— Адресок-то, Мить, записал бы. В гости зову, а где живу, не назвал. Отец, может, когда заедет, да и ты не стесняйся…
Но бумаги не нашлось.
— А вы, дядь Егор, письмо ему напишите, — предложил Митька. — Отец вам лучше меня все расскажет…
— Провожу тебя до ворот. — Он уцепил Митьку за руку, чтобы толпа не разъединила их.
— А товарищ твой откуда, нашенский?
— Нет. Из райцентра парень.
— Ну, все одно оттуда, нашенский, значит… Где же он работает?
— Электриком в мехмастерской. А вы на заводе кем?
— Заливщиком.
— Чё это?
— А нйчё… Тебя месяц поучи — и начнешь подшипники заливать. Дело нехитрое, всякий сумеет.
Митька попробовал посочувствовать:
— Ничего, привыкнете… А не то езжайте в деревню.
— Ишь ты, — Егор Никитич улыбнулся. Они остановились у ворот. — Легко сказать. У меня тут дом новый, дети к месту пристроены, огород, хозяйство…
— Тогда чем недовольны? Не пойму вас, дядь Егор. — Митька сощурил рыжеватые глаза и стал совсем похож на отца. На миг Егору Никитичу даже показалось, что перед ним Томин-старший.
— У меня, Мить, как в том анекдоте, — сказал он с грустной усмешкой. — Знаешь анекдот «Сено-солома»? Как один мужик зеленые очки корове надевал? Пусть, мол, ест солому, а думает, что сено. Вот и я. Живу в городе, а вразумляю себя, будто бы в деревне. Порядок старый завел: хата, скотинка, навоз, куры… Вроде бы «сено», а разберись — «солома», едри ее корень… Получается сам себя норовлю обхитрить. А?..
Митька захохотал, сграбастал на прощание Рыбакова. «Силен, стервец, неровня моим городским модникам», — одобрительно подумал Егор Никитич и крикнул затрусившему к мотоциклу Митьке:
— Легкой дороги!
Когда он вернулся к Белянке, та встретила его тихим нежным мычанием. Застоялась на привязи. Да и молоко подошло, вымя набрякло.
— Я пошел, сосед, — сказал кадыкастый, уводя свою коровенку. — Сколько можно…
— Извини, задержался я. Земляка встретил. Спасибо, — спохватился Егор Никитич. В мыслях он был все еще с Митькой.
Он сел на пустой мешок и стал думать о том, что напишет в деревню и как примерно ответит ему старый дружок Павел Романович Томин. Еще не написав письмо, он уже ждал этого ответа, который, казалось ему, поможет что-то окончательно разрешить в его жизни.
В ДЕНЬ СОРОКОВИН
Пока сходились люди, Пологов вышел во двор, сел на скамейку возле изгороди-плетня и сгорбился в глухой задумчивости, пустыми глазами уставившись в серую степь.
У недалекого горизонта, заканчиваясь, степь вспыхивала желто-красным пламенем осинника, а дальше шло только небо, чистое, строгое, холодное. Осинник же, казалось, дышал жаром, отеплял и веселил по-осеннему сиротливые окрестности поселка. Замерзшая даль, покой и прозрачность… С какой-то хрупкой отрадой Пологов подумал вдруг о том, как желанны и дороги ему эти светлые и тихие дни зрелой осени, как хорошо и много работалось в такие дни, если удавалось отбросить суету, все временное и ничтожное и уловить сквозь мельтешение жизни главный вопрос…
В эту осень он ничего не писал. Были замыслы, время. А он не работал… Пологов пробовал разобраться в этом своем странном состоянии и тогда начинал казаться себе человеком, который скоро и твердо шагал по дороге, но споткнулся, однако не стал чертыхаться, а принялся внимательно разглядывать то место, где его так встряхнуло.
Он и на этот унылый обряд приехал все с той же печатью раздумья и тоскливой растерянности. Он словно заболел и теперь прислушивался к внутренней оцепенелой тиши тела и мыслей. Не ради приличия и долга явился он на поминки своего друга детства — Васи Овчарова. Звало его сюда запоздалое желание что-то наверстать, восстановить какую-то главную пошатнувшуюся истину своей жизни.
В доме Овчаровых после трагической смерти Васи Пологов стал бывать каждую неделю. Удивительно коротким и близким вдруг сделался девятикилометровый путь, отделяющий город от поселка, путь обычно казавшийся ему дальним и канительным.
…Через двор шли и шли старухи в черном, лишь белые платочки однообразными ромбами очерчивали их серые лица. Пологов с какой-то тихой жутью невольно следил за этим шествием. Все в нем противилось черной краске, угрюмо и молчаливо заполнявшей веселый и солнечный, как новенький скворечник, дом Овчаровых. Никогда он не видел вместе столько старух. И совсем уж чуждой казалась мысль о том, что их приход связан с именем и судьбой Васи — тридцатилетнего крепыша… Пологову вспомнилось, как еще в юности на чьих-то похоронах Вася сказал ему дерзко и горячо:
— Умереть бы в атаке, скачущим на коне… Разорваться б на гранате, полыхнуть вспышкой… Не елозить квелым в ногах у гадкой холодной старухи, а сразу из горячей жизни — в ничто!
Через калитку прошел дед Самсон. В длинной и темной, точно поповская ряса, шинели, в серых валенках и ветхой шапке-ушанке. Белый, как лунь, с лохматой бородой, будто обдерганной. Пологов давно заметил и оценил: природа крепко и надолго создала этого деда. Ему уже за сто, но малиновые щеки и нос, живые искорки в маленьких рыжих глазах убеждали, что Самсону, видно, и износу не будет. Только походка малость его выдавала. Ходил он мелкими, осторожными шажками, словно боясь споткнуться и рассыпаться.
— Не живите бегом. Вчера не догонишь, а от завтра не уйдешь. Успеется, все само собой успеется, всему придет свой черед, — как прибаутку твердил старик хрипловатым баском и был глух ко всему, что творилось вне узкого круга его интересов.
— Отцы и деды наши не знали этого, да жили ить не хуже вашего, — гнул он свое, когда его пробовали в чем-то разуверить.
Возле Пологова старик остановился и деловито, как в свой дом, пригласил:
— Айда, Митрий Сергеич. Чего тут зябнуть?
— Здравствуйте, дедушка. — Пологов встал со скамейки.
— Да я-то ешшо, слава богу, здравствую. Хотя теперича не в гору живу, а под гору.
Пологов родился и вырос в этом поселке. И как только начал сознавать себя на белом свете, видеть и понимать окружающее, перед ним замаячил дед Самсон и крепко ему запомнился: седобородый великан, с пудовыми кулаками и страшным ртом, таинственно спрятанным в густой волосне усов и бороды и обнаруживающим себя лишь во время хлебания щей.
Удивляло Пологова, что за прошедшие четверть века, пока он рос и зрел, дед Самсон совсем не изменялся, не молодел в не старился, организм его словно переключился на какой-то особый, щадящий режим работы, не признающий времени.
Приезжая в поселок, Пологов иногда заводил разговоры с дедом, всякий раз надеясь услышать от него, столетнего человека, что-нибудь исключительное, необыкновенное — такое, что никто и никогда, кроме деда Самсона, не мог знать и слышать. Но уходил от него с легкой досадой, так как старик почти всегда молол какую-нибудь чепуху или что-либо всем известное и надоевшее, что унижало его в глазах Пологова.
Самсона же нисколько это не тревожило, он просто ни о чем, видимо, не догадывался и по-прежнему на все вопросы отвечал заученными ответами, иногда и мудрыми, но от всегдашнего употребления стертыми и замусоленными, как молитвы.
— Все пишешь, сочиняшь там в городу-то? — спросил он у Пологова.
— Пишу, — Пологов вздохнул и смолк.