Оплетённый металлическим тросом, на восторженно-слитное «раз-два-три-и-и-и!» Феликс вибрировал, но не поддавался.
Прибыл депутат Станкевич с лицом Валентина Распутина. Обращаясь персонально к Шрамову (во всяком случае, так тому показалось), объявил, что он и сам рад выбить табурет постамента из-под чугунных сапог Светиного мучителя, да только, если тот навернётся, могут не выдержать своды преисподней — метрополитена имени В. И. Ленина.
«Железного Феликса» демонтировали как подлинного имярека — ночью. Шрамов понял: это был своего рода могущественный акт колдовства — перенесение свойств с идола на человека: удалив имярека с Лубянки, неважно, на какое прозвище он откликался, Шрамов освобождал подсознание своей возлюбленной от её прошлого.
Тогда, в августе 1991-го, он отстоял Свету. Сошедший с баррикад, Шрамов стал замечать за собой, что преспокойно, с лунной улыбкой бывшего смертника, как землемер, исчисляет на красный свет аршинными взмахами зонта перекрёстки, и такая от него прёт аура превосходства, что никто из наблюдавших передвижение Шрамова гаишников не может и жезлом пошевелить — во как! А воротившаяся из Крыма в Пермудск Света наконец-то ему призналась, что до этого момента жила в постоянном раздвоении, потому что «связалась с женатым мужчиной». Господи, женатым!.. Угадайте с двух раз: кого увидит в женщине, угнетённой женатым мужчиной, мужчина, порабощённый замужней женщиной?
7
Шрамов вдыхал истолчённый им в пудру сахарный песок. Дядя Сурен, на весы которого он вновь принёс свою кручину — на сей раз двухмесячные военные сборы после окончания универа, означающие непомерную разлуку с Наташей, — установил гирьку на противоположную чашу:
— Мой мальчик! Я знал одного человека, который изобрёл способ, как ввести врачей в заблуждение: он вдыхал сахарную пудру. На снимке образуется затемнение лёгких. Но потом оно быстро проходит. Впрочем, не советую…
Шрамов принёс на военную кафедру медицинскую справку. Их взводный папа, подполковник Плащевский, прославившийся тем, что, услышав на сборах песню Градского
«В полях под снегом и дождём,
мой милый друг, мой верный друг,
тебя укрыл бы я плащом
от зимних вьюг, от зимних вьюг…»,
спросил студиозусов: «Кто автор?» Те ответили честно: «Роберт Бёрнс!» — «Из какого взвода?» — насупился Плащевский. А пришедшему со справкой Шрамову патетически предрёк:
— Выпускник вуза! Теперь до конца своих дней ты останешься рядовым необученным…
Оказывается, под Плащом скрывался не столько «милый друг», неизвестно какого пола, сколько непроизвольный предсказатель судеб. Несмотря на то, что большинство сверстников Шрамова стали не только подполковниками, но и генералами, а то и маршалами ополчившихся времён, сам Шрамов по-прежнему ходил в рядовых необученных. Для человека, командовавшего до 8-го класса межвековыми армиями, водившего дружбу с Чингисханом и Наполеоном, это было, по меньшей мере, насмешливым укором.
Но, не поехав на военные сборы, он не покинул театра боевых действий, не улизнул с передовой, не поднял рук перед превосходящим противником — и лицезрел отступление Наташи. Однако это отступление было паче атаки.
Если вы уже совершили экскурсию к времяточивому окну по улице Революции, 42, взятому ныне под стражу решётки, то непременно захотите взглянуть и на тот угол дома, где накрыло взрывной волной, перекрутило и хряпнуло оземь новобранца любви Шрамова, вставшего из своего окопа в полный рост со вскинутой рапирой зонта. Для этого вам предстоит сесть на троллейбус 1-го, 5-го или 7-го маршрутов и, достигнув трамвайной линии, сделать пересадку в 4-й или 7-й трамвай, миновать театр оперы и балета, чей воздух прошит па-де-де Надежды Павловой, кособокий Разгуляй, стоящий на загнанной в трубу речке Стикс, выплёскивающейся наружу между кладбищем и тюрьмою, где, по слухам, зависал едущий в ссылку Радищев, проехать зарифмованного с Радищевым чугунного Татищева с его медными помыслами и мелконькой, до взрыва, головою Петра и, как только минуете Разгуляй и узрите окаменевшую пехотную бескозырку времен русско-японской войны сиречь здание цирка, так сразу смотрите в оба: через дорогу от цирка, где 4-й трамвай будет заворачивать в сторону Розалии Землячки, а 7-й двинется параллельно Крупской, словно в растерянности между кем и кем выбрать, на пятачке, ныне подвластном перелицевавшей Пермудск израильской системе видеонаблюдения, а тогда — только оку Господа Бога, — именно здесь Наташа Дадашева молвила Шрамову «нет». Может, тогда она была уже Нетнетшевой? Ах, уж эти татарские фамилии у их русских носителей!..
Шрамов помнит, как в том самом месте, где он простился с Наташей, во Времени, точно на испытательном полигоне, принявшем удар нового вида оружия, образовалась оплавленная дыра, в которую тут же въехал диковинный автомобиль с хихикающими девицами, умчавший Шрамова на задней скорости в одуряющие заросли цветущей черёмухи, чьи грозди свешивались, как наполненные спермой презервативы…
Наташа… А ведь он ради неё не только научился вдыхать сахарную пудру, а уже добился, что в городке его распределения Червоточинске, расположенном в 130 километрах к востоку от Пермудска, им выделят комнату в общежитии — ему, Наташе и её дочке, которую он готов был принять как свою. Шрамов за этим и ткнулся в ПТУ, где багрянородные отпрыски сталеваров кидались на его уроках русского и литературы цветочными горшками, а будущие маляры — ядрёные девахи, когда он входил в класс, извлекали, как по команде, косметические зеркальца и принимались подмалёвывать губы и красить ресницы. «Малюйте и красьте!» — снисходительно пело нутро, ибо Наташа уже сказала ему «да»… Впрочем, какая женщина согласиться стать Шрамовой?..
Потом, будто осыпающаяся и, несмотря на весеннюю капель, подзадержавшаяся в дому новогодняя ёлка в игрушках, он предстанет пред миром без зонта — в лохмотьях души, сквозь которые будут сквозить лики окружавших его женщин, и случайно встреченная и уже давно расставшаяся с Дадашевым Наташа, потрясённо оглядев осыпающееся убранство Шрамова, вышепнет, отражаясь в одном из зеркальных шаров, оттянувших ветку до земли:
— Шрамов, прости, я испугалась тогда неизвестности…
Он ощутит себя узником матрёшки, только что наглухо накрытой сарафаном выпукло-расписной Вселенной, поглощающей другие Вселенные вместе с их узниками. Не то же ли самое вымолвила ему когда-то Инесса?
8
Задыхаясь, они бежали с Кормовищевым по ночной Москве. Собственно, пробежать нужно было немного — от Баррикадной до Большой Грузинской, порхнуть мимо зоопарка и сразу — направо, в чугунно-воротное логово отчеканившего двор семиэтажного дома, затем — в арку и прямиком в подъезд. Но оставалось всего пять минут до условленного звонка Инессы, а телефон был один — лишь кормовищевский, обратно не позвонишь, оттого что у Инессы — телефон на аспирантско-общежитской вахте, а там подзывают редко и неохотно. И потому в их беге было что-то финишное, отчаянное. Так не бегут в эпоху мобильной связи, которая ещё даже и не брезжила.
Ну, со Шрамовым-то ясно. А куда рвал наперегонки Кормовищев? Шрамов со смешанным чувством посмотрел на своего друга. Сначала — с благодарностью: Кормовищев, может быть, впервые бежал домой такой бешеной опрометью. А потом — с подозрением: он бежит так, как будто это ему должна звонить Инесса!.. «Или он хочет подслушать наш разговор?» (Не синдром ли Дадашева в тени Светиного имярека?..).
И всё равно они опоздали на минуту.
— Инесса не звонила? — первое, что спросил Шрамов у жены Кормовищева Анны.
— Нет, Шрамов, не звонила…
Унимая одышку и сердцебиение, он сел у жёлтого телефона с оплавленной трубкой, стоящего на кухонном столе возле красного раскладного кресла, на котором ночевал у Кормовищевых. Время от времени снимал трубку и слушал, есть ли в аппарате гудок.
— Ты чего? — поинтересовалась зашедшая на кухню Анна.
— Да вот, проверяю — вдруг связь нарушилась? — жалко улыбнулся Шрамов.
— Бедный Шрамов! Уже полпервого ночи. Она не позвонит…
— Откуда ты знаешь?
— Вспомни, как ты летал во Фрунзе…
Во Фрунзе Шрамов не летал. Он только готовился лететь. Сперва уехал в Червоточинск — к матушке на каникулы. Накануне матушка позвонила Кормовищевым — в тот самый день, когда Шрамов «хорошо себя вёл», и они с Инессой спали раздельно, и попросила её к телефону.
— «У нас четырёхкомнатная квартира!» — искривившимся голосом повторит Инесса матушкины слова. И, помедлив, продолжит: — Шрамов, а давай ты приедешь ко мне?
— А у вас какая квартира?
— У нас? Двухкомнатная…
В Червоточинске Шрамов с большим трудом, через матушкиных знакомых, купит билет на самолёт из Пермудска в Киргизию. И позвонит Инессе во Фрунзе, чтобы сообщить номер рейса.
— Прилетай. Только моя двоюродная сестра поступает сейчас в институт, и я целиком занята её подготовкой, а поэтому не смогу уделить тебе достаточно времени и внимания…, — услышит он какой-то библиотечный голос-перевод.
Шрамов сдаст авиационный билет, будто тот, экзаменационный, на который не знаешь ответа.
— Дядя Сурен, — сев в гостиничное кресло и застопорив ходящие ходуном руки на вопросительной рукояти зонта, станет он потом допытываться в Пермудске у своего духовника, — как бы вы себя повели, если б услышали от женщины: «Я люблю тебя, как брата?»
— От меня бы мгновенно повеяло холодом, — в маске синего, ледяного дыма вынет трубку изо рта многомудрый армянин.
Шрамов расскажет ему, как человек по фамилии Остроушко, несмотря на запрос одной столичной фирмы, имевшей виды на Шрамова (потому, что Шрамов имел виды на Инессу), выложит на распределительной комиссии козырь: дескать, сей выпускник пишет антисоветские стихи (это в 1986-м году!) и ему не место в городе-герое Москве — пусть едет в Пермудск, а ещё лучше — в Червоточинск!
И тогда собравший чемодан Шрамов услышит волнообразно аукнувшиеся в том самом, позднейшем Наташином выдохе слова Инессы, смягчённые наградным поцелуем-дуновением в щёку: «Прощай! Я боюсь неизвестности…». А потом узнает от Светы, что Инесса вышла замуж за грека и переселилась поближе к богам — на землю древней Эллады…