Игры без чести — страница 27 из 67

Этим же вечером Валерия позвонила Маринке, ставшей вдруг лучшей подругой, и дрожащим голосом попросила срочно встретиться. Маринка пришла одна, оставив спящую дочку с няней. От этого нарушения сложившихся гулятельных порядков становилось жутко вдвойне.

— Мне так плохо… Мариш… как же мне плохо…

И они снова пошли в кафе, в то же, и коляска стояла так же неудобно, и людей прибавилось, заслонили выход из-за барной стойки. Валерия не хотела идти в кафе, но Маринка мерзла. А поговорить нужно было… она бы умерла, если бы не поговорила… В этом кафе она была второй раз за день, второй раз в жизни, раньше ей и в голову бы не пришло тащиться сюда с ребенком. И она сразу рассказала все. Хорошо, что Антоша заснул. Она даже съела предложенное пирожное, хотя немного тошнило, все внутри было будто замотано в мокрый холодный узел. Рассказывая, она понимала, что совершает ужасную ошибку, но в то же время ей было очень приятно. Она бы говорила о нем бесконечно. Мир перевернулся. Расплетая по ниточкам этот клубок, она поняла, что думает о Славе совсем не так, как казалось на первый взгляд. Она говорила, часто переходя на взволнованный шепот, что у него в ванной нет второй зубной щетки, что, вероятнее всего, он живет один… и параллельно вдруг их с Геной счастливый, уравновешенный семейный мир скукожился, сделался таким сереньким, таким невыносимо скучным… Она теряла его, и скорее всего, именно от этого так болела душа. Валерия не хотела говорить об этом, но слова сами напористо, ладно, вставлялись в губы, щелкали под языком — ей скучно с Генкой, ей плохо с его родителями…

Но на следующий день, пользуясь уже как бы заведенной традицией говорить исключительно об этом, Валерия сделала вывод, что все-таки у нее очень хорошая и крепкая семья, что она выбирает Гену и что любит его очень, и невыносимо долго рассказывала Маринке, какой он хороший.

31

Из всех кандидатур, кому можно было бы разболтать эту сенсационную новость, Маринка оказалась одним из худших вариантов. Женская суть — это все-таки материнское, сочувствующее начало, и все, что нужно было Валерии, — это в замешательстве разделить бремя тяжеленной задачи еще с кем-то, как падают на колени перед матерью, чтобы она гладила по волосам, и в ее «все образуется, деточка» крылись бы ответы на все болезненные вопросы. Ведь решение было принято само собой, по умолчанию — семью она не оставит, и нужен ей был даже не совет, а утешение. Большинство площадочных мамочек были простыми, недалекими женщинами, и в них этого сельского, земельно-душевного, сочувствующего было много, они бы и поплакали вместе, и растрепали бы всем, конечно, но пущенная по кругу корзина сплетен была бы устлана сочувствием. Но Маринка — этот белобрысый, нуждающийся в самоутверждении сорванец, — хоть и производила впечатление «прогрессивной тетки, которая не станет осуждать», она ведь уже строила планы!

Маринка была из тех, кто приходит и завоевывает. Сразу и навсегда. Она была лучше всех во всем — не говоря уже о достатке, — она читала умные книги и смотрела «настоящее кино», презирала погрязших в семейных буднях теток с их сериалами, хотя вынуждена была вращаться в этом примитивном колясочно-мамашечном социуме и даже научилась особо там не выпендриваться. Соперниц ведь не было. Не было и скандалов, где можно было бы блеснуть красноречием и эрудицией. Кто-то тоже рожал в присутствии мужа, многие клали детей спать вместе с собой — то есть ее революционные взгляды на воспитание, роды и вскармливание как-то рассеивались между сонными участницами дискуссий, не вызывая никаких ярких комментариев и не позволяя никого оставить в дураках.

А теперь у Маринки будто все зудело внутри, ей было снова жалко и себя, и разрушавшуюся карьеру, и упущенное время, а Валерию она, кажется, уже ненавидела. Обожала и ненавидела, как пишут про влюбленных мальчиков. Маринка была какой-то угловатой, остренькой — начиняя от мальчишеской фигурки с узким тазом, короткими худыми ногами, костлявыми лопатками и заканчивая белыми перьями челки, торчащими в разные стороны. Лицом она напоминала какого-то хитрого лесного зверька, ее очень любили дети — она делала носом «хмых-хмых» и говорила мультяшными квакающими голосами, и вообще, была всегда веселой, с задоринкой. С мужем она тоже говорила мультяшным голосом, кривлялась, с ней невозможно было ругаться. Он — привлекательный, хорошо устроившийся в жизни дядька в расцвете лет — чувствовал себя рядом с ней нашкодившим великаном, и когда она звонила ему в офис и после интригующей паузы сопела в трубку: «Садовников… придешь домой, я тебя за жопу укушу!» — он краснел, и в груди разливалось тепло, а в переносице щипало от нежности. Она любила слать ему эсэмэски со словом «писька», и когда рано утром, перед работой, он прижимался к ней, спящей всегда без одежды, мягкой, влажной от испарины рукой шарил по юркому ладному тельцу, нащупав заветное место, напрягался, сдерживая вздох умиления и страсти, она могла вдруг развернуться, начать колотить его, причем больно, изо всех сил и шипеть: «Пошел вон, засранец! Убери свои щупальца!» — и тогда приходилось брать ее силой. А потом она делала вид, что плачет, и становилось уже совсем непонятно, всерьез она это или так, приходилось вечером возвращаться с подарком.

История со Славкой была как переходящий вымпел. Маринка, владеющая собой куда лучше подруги, тоже не могла молчать и рассказала эту историю сперва маме, с огромным удовольствием потратив целых сорок пять минут на обсасывание всех деталей с заключительными выводами: «А ведь такая крепкая семья была, вот ведь как бывает!» — «И поедет она в итоге с ребенком в свой простожопинск», потом и мужу.

— Садовников, я тебе такое расскажу, только не смейся! — Она села на него сверху, прямо в гостиной, и стала развязывать галстук. Старшая дочь смотрела телевизор. Когда-то у них уже была беседа, робко инициированная мужем, про выражение страстей при детях, но Маринка сказала как отрезала, что это хорошо, когда папа и мама любят друг друга, и плохо стыдиться своей любви.

Садовникову история про Валерию была неинтересна, но он вежливо выслушал, кивая и украдкой щупая жену за попку. Чуть позже, отдаваясь ему не совсем традиционным способом, Маринка с задором и удовольствием прокручивала в мыслях рассказы Валерии, представляла себе этого Славу как длинноносого и немного обрюзгшего клона стриптизера Тарзана, и был он не на черном, а на белом джипе, весь такой скользкий, гламурный и вкусный. И в тот момент, когда он, материализовавшись на экране внутреннего зрения до максимальной плотности точечек памяти, подбросив ключи от машины, посмотрел ей прямо в глаза, Маринка, извиваясь, ощутила как ее тело, уставшее после родов, привыкшее к одним рукам, с притупившимися от времени чувственными рецепторами, вспыхнуло вдруг особым жаром, как бывало еще при разгульном студенчестве, — родившись в голове, за изображением соблазнителя Тарзана, комета ударила в низ живота, предоргазменными искорками весело просалютовала в пальцы рук и ног, и потом, догорая приятным алым светом, тихо упала прямо в сердце.

Валерия уже старалась не говорить о нем. Было в ней что-то монументальное, толстокожее. Как бабы, потеряв мужика в войну, потом жили как-то дальше, находили силы и все такое. Ей было больно, и боль эта, постепенно перегнивая, тихо бродила внутри, даже сизым зловонным дымком не просачиваясь на поверхность сквозь общее флегматично-рассеянное настроение. Маринка поддерживала ее со значительной немногословностью посвященного человека, аккуратно узнавала, что там и как. Валерия была не из тех, кто легко удивляется и потом долго страдает. Была в ней та самая бабья сельская философская простота, и если бы не Маринкин напор, она в жизни до такого не додумалась бы.

Славка с тех пор так и не позвонил.

Они с Геной уже несколько раз занимались любовью, и все было именно так, как и обычно. Главное — не хуже.

А Маринка все лезла в эту рану, и когда разговор вроде шел о сырниках и полуфабрикатах, и говорить о них было интересно и приятно, она вдруг ставила какой-то вопрос, и не уцепиться за него было невозможно. То есть не говорить и не думать в принципе — да, она могла, но когда он, Славка, материализовавшись с чужих губ, уже наполнял грудь позвякивающим золотистым теплом — все, устоять было невозможно. Маринка стрекотала рядом, документируя в вечности, как печатная машинка — что он поимел ее, что он удрал как трус, но, главное, самое страшное для женщины, — что он ее БРОСИЛ.

И Валерия, хотя совсем уже этого и не хотела и в душе уже смирилась со всем, все-таки стала звонить ему, и так как действовала уже не от души, не от сердца, а как того требуют правила и как надо по жизни, — требования звучали фальшиво и грубо, и Славка, сам ни черта не определившийся в этой истории, от ее холодной учительской чеканки хотел куда-то провалиться и встречи все переносил, бросая обреченные взгляды на календарь, где жирной точкой было отмечено Вадиково возвращение.

Она звонила всегда в самое неподходящее время. И ее вопрос, сведенный до деловитого лаконичного абсурда, бил наотмашь: «Я просто хочу узнать о наших отношениях». Она говорила это таким строгим, осуждающим тоном, что Славка весь скукоживался, и был тысячу раз не прав, виноват по самое не хочу, но отстань же ты, женщина… Каждый такой звонок словно бил Валерию огромным мягким и тяжелым обухом. Иногда ей казалось, что звонит она только ради Маринки, агрессивно блестящей глазами из-под взъерошенной челки. Ведь справиться с гладкой, мутно-кисельной обидой она могла бы, по большому счету, и сама.

В субботу Маринкин муж поехал на встречу с партнерами за город. Валерия слышала об этих встречах и раньше и, грешным делом, успела перетереть с мамашами с площадки все гипотетические нюансы подобных встреч и то, как ни одна из них не пустила бы свою половинку на подобное мероприятие. Хотя в уме все тихонько признались, что, будь у них такая машина, как у Маринки, и столько денег, сколько дает ей муж, — может быть, и подумали бы. Но в коллективном осуждении нужно было сохранять единство взглядов, что, в свою очередь, по истечении дискуссии дарило участницам процесса удовлетворенное чувство сплоченности, поддержки, собственной значимости и праведности в глазах других, окрашивало щеки возбужденным румянцем, селило в душе ощущение самореализации и наполненности жизни. Генка, как обычно, отсыпался, Антошку она оставила со свекровью. Машин было немного, и они на Маринкиной красной «Хонде» в два счета доехали до Бессарабки. Просто посмотреть. Машину поставить было все равно негде, и поездка носила какой-то сложный, самоутвердительный характер, в духе современных феминистских психотренингов. Валерия чувствовала себя героиней модного фильма — в салоне было тихо, она сидела с прямой спиной, со спокойным лицом и усмехалась где-то глубоко внутри себя, а за мокрым окном медленно проплывала та самая подворотня, серая и пустая, с опущенным шлагбаумом. А выше, за одним из светлых зашторенных окон, возможно, находился он, возможно, даже один. Но она тут, внизу, и совершенно не собирается как-либо оповещать его о своем присутствии.