Смелая фрейлина увела совершенно обессиленную Анну Леопольдовну в ее обитель, напоследок по-мальчишески подмигнув юному барону, как еще один полковой приятель:
— Ищите вашу луноликую Елену Прекрасную, милый паж! И до сопутствует смелому Фортуна!
Оказывается, она все замечала… Барон бесцельно бродил по анфиладам покоев Зимнего дворца во власти черных мыслей, безумной мечты и слабой надежды, но Фортуна, видимо, воистину решила обратить к нему лучшую из своих капризных улыбок. В одном из плохо освещенных коридоров-переходов дворца Мюнхгаузен наткнулся на князя-квасника с Бужениновой и на свою новоявленную Даму сердца — княжну Елену. Странная эта была сцена — нелепая, но какая-то до пронзительности щемящая, так что сердце Мюнхгаузена дрогнуло, и он не смог пройти мимо, как велели бы ему правила этикета. Скрывшись в тени пыльной портьеры, он наблюдал, словно завороженный. Не потому, что был не в меру любопытен, а потому что ноги словно приросли к потертому дворцовому паркету. Он был совсем рядом, но говорившие не видели его: Голицын сидел прямо на полу, большой и несчастный, как затравленный и измученный зверь. Буженинова ловко уселась рядом с ним на корточках, как, верно, привыкла сидеть у костра в родном кочевье. Княжна Елена стояла неподвижно, бессильно прислонившись к стене, и припухшие губы ее тихо шевелились: не то причитала, не то молилась, как простая крестьянская девушка, обиженная злобной барыней…
— Ты не бойся, князюшка, — шептала Буженинова на ухо Голицыну, — Я тебя теперь в обиду не дам. За руки их кусать буду! Они тебя квасом в лицо — а я их до крови искусаю!
— И государыню укусишь, дикарка? — почти презрительно усмехнулся князь. Его сумрачная душа металась сейчас между благодарностью и отвращением к этой дурно пахнущей, но смелой и хитрой дочери степей.
— На Аньку-поганку у меня другая управа есть! — с едкой злостью прошипела Буженинова и добавила хлесткую тираду на непонятном наречии.
— Боже мой, как ты называешь государыню, безумица? — испуганно подала голос княжна Елена.
— Как есть — так и называю, — отрезала калмычка. — Аль и ты побежишь доносить, подол задравши, княжна?
— Господь с тобой, Евдокия Ивановна, как я могу? — Княжна говорила с шутихой неожиданно почтительно, еще раз доказывая, что в этой северной империи положение в свете отнюдь не всегда определялось происхождением и титулами, — Если за отца заступишься, век помнить буду, милостивица…
— А я думал, ты, Евдокия, — злая, — проронил князь. — Как все они здесь…
— А я и есть злая — со злыми. А злых-то, я чаю, здесь поболее… А знаешь ли ты, как я сюда попала, во дворец этот проклятый? — с давней, выстраданной болью сказала Буженинова. — По своей воле, думаешь, я императрициной подъедалой сделалась? Голод у нас в кочевье был, люди с голодухи мерли — вот и продал меня, девку, отец казачкам на потеху за мешок мучицы… Привезли меня сюда насильно. Как диковину — всем им на забаву. Я ведь не человек, не баба, я — диковина, дикарка калмыцкая. Такие, как я, кто в шутах, кто при Кунсткамере состоят… Как повезет… В кунсткамере, говорят, лучше. Ешь да спишь, да гостям показываешься, никто тебя не трогает. Ты там — вещь, знай, сиди да помалкивай. А здесь — Аньку-поганку забавлять надо, чтоб ей пусто было! Только я одну тайну знаю — и потому Анька меня меньше других мучит. Даже жалеет иногда… Нужна я ей.
— Какую-такую тайну? — не поверила княжна.
— Я лучше всех лекарей знаю, как императрицу успокоить и сон ей легкий послать… Есть такие места на руках да особливо на пятах, что ежели их умеючи прижимать, то сон быстро придет, легко. Меня в родных краях тому знающий человек научил, ведун по-вашему. Из племени не нашего, а такого древнего, что от них людей всего горсточка в степях жила, и те имя свое позабыли. А знание древнее помнили.
— Шаман? — со странной улыбкой переспросил вышедший из своего забытья князь.
— Ну, ведун по-вашему, знахарь…
— И ты, стало быть, знахарка — Евдокия Ивановна?
— Так, князюшка…
— А может, ты и будущее видишь, ведунья? Может, расскажешь, что с нами да с Еленой будет… И жива ли жена моя Лючия с дочкою?
Буженинова нахмурилась, сдвинула брови.
— Будущее читать не могу, врать не стану. А вот толки людские при дворе слушаю. Меня ж Анька с кобелем своим Бирошкой не таятся, как при собаке при мне беседуют… А я-то куда как сметлива, я их речь их поганскую понимаю. Они и о твоих толковали. Ты и вправду хочешь про то знать, князь?
— Хочу.
— Горько тебе от моей правды будет.
— Мне и так горько. Говори.
— И ты, Елена Михайловна, правду знать хочешь?
— И я, Евдокия Ивановна, Сказывай же, не таи…
— Слушайте, раз так. Только условие у меня к вам есть. Иначе вовсе ничего не скажу. Прежде согласись, потом говорить буду.
— Знаю твое условие. Жениться хочешь. Будь по-твоему. Мне нынче все равно, что умирать, что с нелюбимой жить.
— Худо нам с тобой, князюшка, худо будет, но императрицу мы вместе авось да переживем. Женишься ты на мне не по своей воле, но потом благодарить меня будешь. В поместье свое увезешь, Бог даст, дети у нас будут. Но умру я рано, хоть я и моложе тебя, сие точно вижу. А ты жить останешься, долго проживешь, сила в тебе недюжинная. Захочешь — снова потом женишься, новых детей родишь. Любят тебя бабы, князюшка, хоть и в летах ты уже. Но в женитьбе на мне, постылой, тебе нынче единое спасение.
— А Лючия?
— Нет твоей Лючии в живых, князюшка. А дочка ваша в Сибири, под чужим именем живет. Императрица ей другое имя дать велела. Не Голицына она теперь, а кто — неведомо. Я сама слышала, как Анька-поганка про то Бирону рассказывала. Они ведь думают, что у нас, шутов, разума человеческого нет, что мы — твари бессмысленные, и потому говорят при нас, не чинясь. Я многое знаю, князюшка… Слишком многое… Так что не найдешь ты дочь свою — как ни старайся.
— Стало быть, мою Лючию сгубили? А говорили, что за границу, в Италию…
— Кто говорил, князь?
— В Тайной канцелярии говорили. И государыня… Я потому и согласился шутом служить, что государыня обещала Лючию с дочкой за границу выслать.
— И ты им поверил? Им веры нет. Обманут — недорого возьмут… Вон у князя Никиты Волконского, шута горемычного, товарища твоего, жена Аграфена в монастыре давно умерла, а императрица все князя дразнит… Говорит, жива твоя женка, шут, но в моей она воле… Будешь хорошо мне служить, голым задом на лукошке яйца высиживать да квохтать, как курица глупая, Аграфенке твоей корку хлеба да кружку воды в праздник дадим… А квохтать откажешься — враз ее заморим… Только умерла давно княгиня Волконская, в лучший мир отошла, а муж ее все тут мучится…
— А ты про княгиню тоже из царицыных конфиденций с Бироном знаешь? — осведомился князь.
— Да, разговор я один подслушала… Императрица Бирону рассказывала, что умерла ее врагиня давняя, Аська Волконская, дочка Бестужева, Петра Михайловича, который от царя Петра Алексеича в Курляндию прислан был за Анькой присматривать… Так и сказала: «Сдохла проклятая баба, туда ей и дорога!». И не перекрестилась даже… Злая она, Анька. Очень злая. Сам знаешь…
— Так что ж ты не рассказала про то князю? Про Аграфену Петровну? — спросил Голицын.
— А кто он мне? Не сват, не брат, не жених. Мне тебя, а не его жалко… К тому ж, подумала я…
— Что подумала?
— А может ему легче знать, что жена его жива и он позором своим ей помогает, чем просто так терпеть… Так ведь он за жену страдает, а не просто задом голым людей смешит… А еще подумала — вдруг расскажу я ему, а он возьмет и с лукошка с яйцами не слезет! Позор он приставучий, как дурная болезнь.
— Все-то вы про всех знаете, Евдокия Ивановна, — вмешалась в разговор княжна Елена. — А про меня что скажете?
— Что счастлива ты бабьим счастьем и в несчастье. Видала, как на тебя нынче пажик тот, смазливый, что с Антошкой Брауншвегским пришел, во все глаза смотрел — чуть дырку не прожег! Ты княжна носик свой не морщи, в паже этом смелости побольше, чем во всех герцогах будет! Князь соврать не даст, повел он себя нынче смелее всех. И пройдошлив, что тоже по нынешним временам полезно. Что-то я носом его чую! Рядом вроде твой кавалер новоявленный…
Тут Мюнхгаузен понял, что самое время объявить о себе. Он вышел из своего убежища и почтительно поклонился сначала княжне, затем — с особой почтительностью — князю.
— Кто вы? Вы все слышали? — в ужасе вскрикнула Елена Михайловна.
Барон назвал свое имя и еще раз поклонился.
— Сударыня, — придав своему голосу предельное выражение почтения, сказал он. — Я не имею чести быть представлен вам и благородному отцу вашему. Но я потомственный дворянин хорошего рода, и это дает мне право предложить вам свою защиту, свою шпагу, и, если вы будете великодушны — свое сердце…
Княжна Елена уставилась на Мюнхгаузена со смешанным выражением изумления, неудовольствия и особого женского интереса. Ее отец смотрел спокойно и пытливо.
— Он и есть твой кавалер иностранный! — объявила Буженинова. — И хорошо, что ты ему приглянулась, а то слыхала я, что Анька-поганка тебя за шута Апраксина выдать хочет…
Княжна побелела, руки ее задрожали:
— Как, за Апраксина? Быть не может…
— А что? Императрица говорила, что он лучше всех голым задом на лукошке сидит, яйца высиживает… А, стало быть, княжне Голицыной, дочке квасниковой, самая пара будет.
— Не посмеет она, не посмеет! — закричал Голицын, утратив обычное спокойствие.
Квасник вскочил с колен, рука его порывисто метнулась на бок, как будто он искал отсутствующую шпагу. Но шпаги у этого гвардейского офицера, ставшего шутом, не было.
— Да кто ж ей помешает, князюшка? — безжалостно продолжала Буженинова. — Мы с тобой? Мы — не люди больше. Шуты мы. Служба у нас такая. Я, вон, свального греха еле избежала. И все потому, что себя жиром каждый день мажу. С головы до ног. Воняет от меня, чуешь? Даже шуты нос воротят, брезгуют.