Шуты, дураки и дурки, карлики с карлицами окружали Анну Иоанновну с детства, их было немало у ее матери, царицы Прасковьи Федоровны, в Измайлове. Анна никогда не считала шутов людьми, способными на человеческие чувства. Так, забавные в своей уродливости существа, созданные для увеселения сильных мира сего, почти как комнатные собачки. Только те, хвостатые и четырехлапые, смешили своей умильностью, а двуногие шуты — отвратительным видом. Это даже не были собаки, к которым можно привязаться, почувствовав их бескорыстную любовь и дав свою взамен, а некие иные мелкие и презренные существа, человекообразные муравьи! И если эти муравьи умеют совокупляться каким-то особенным, муравьиным способом, на который интересно взглянуть со стороны, то пусть и совокупляются тоже на потеху. Но то, что эти полуживотные могут испытывать такое чувство, как любовь, не приходило Анне Иоанновне в голову. Любовь была привилегией людей. Например, ее самой с любезным другом сердца Эрнстхеном Биронхеном…
Даже племянница — тихоня-Аннушка — не имела права любить своего саксонского Морица Линара, поскольку ей надлежало выйти за герцога Брауншвейгского. А уж про то, что любовь может испытывать ее калмычка Буженинова, зловонная подъедала, Анна Иоанновна и помыслить не хотела. Поэтому, когда придворные соглядатаи донесли императрице, что Буженинова шушукается по углам с князем-квасником и утешает несчастного Голицына, лишенного имени и чести, Анна пришла в неописуемый гнев.
Она с самого своего возвращения в Россию из Курляндии ненавидела Голицыных и Долгоруких, пытавшихся ограничить своими дерзостными кондициями ее самодержавную власть. Втоптать Голицыных и Долгоруких в грязь — да так, чтобы уже не поднялись, зарыть их по голову в землю, унизить позором и поношением!! И вдруг некая жалкая шутиха, получеловек, насмешка над именем человеческим, осмелилась помешать ее, Анниной воле! Шутиха осмелилась пожалеть втоптанного в грязь Квасника! Буженинова шептала Кваснику слова утешения, а императрицу называла поносными словами! Первым порывом царицы было приказать схватить обоих — и под кнут, а потом в крепость или в Сибирь! Сначала Анна хотела разобраться с обоими по своему обыкновению — быстро и люто, но потом ей пришла в голову неожиданная мысль, ради которой она вызвала к себе кабинет-министра Артемия Петровича Волынского.
Стояла лютая зима 1740 года. Санкт-Петербург был похож на царство льда и снега: толстым слоем льда была скована Нева, и во время коротких прогулок императрице приходилось закрывать лицо пышным воротником из драгоценных сибирских соболей, а руки — горностаевой муфтой. Ледяной, пронзительный ветер дул от Невы, и ветер этот нашептывал Анне странные фантазии, когда она раскрывала окно и смотрела на покрытую льдом реку. Она представляла себе ледяной дворец на большой площади, как две капли воды похожий на ее, императорский. И чтобы все в этом дворце было изо льда: широкая постель с ледяным покрывалом и подушками, камины, стулья, свечи… Ничего живого, только мертвый, безжизненный лед, царство смерти и апофеоз ее власти!
А потом бросить в это ледяное преддверие смерти для первой брачной ночи двух ненавистных ей людей, Квасника-князя и оскорбившую ее шутиху. Пусть они коченеют себе от лютого холода там, пока не придет утро. Сама же Анна в ожидании упоения местью усядется в это время за буйный пир, или, еще лучше, отдастся жаркой страсти с Бироном на теплых лебяжьих перинах. Если же, вопреки ожиданиям, жалкие муравьишки выживут, то, так тому и быть! Получат ее императорское прощение. Хорошо бы, конечно, засадить за компанию с шутами-молодоженами в ледяной дворец и парочку «гостей», начиная с ненавистной цесаревны Лизки с каким-нибудь ее очередным полюбовником, да нельзя — Романова она все же, кровь великого Петра, хоть и с одного боку чухонской портомоей подпорченная!
— Слыхал ли ты, Артемий Петрович, — спросила императрица, когда кабинет-министр предстал перед ее грозными очами, — про ледяные дворцы, для забавы цесарской или королевской выстроенные? Сможешь такой построить? Скучно мне… Развесели меня, кабинет-министр! Зря я, что ли, тебя высоко вознесла?
Артемию Петровичу Волынскому при Петре Великом приходилось строить крепости, города, а про ледяные дворцы он только в иностранных книгах читывал да картинки искусные смотрел. Но теперь времена пришли такие, что ни крепости, ни города, ни флот, ни все затеи Петра Алексеевича, служившие к славе России, стали не нужны. В ходу только шутовство и лизоблюдство самого низкого пошиба. Так что если бы воскрес каким-нибудь чудом великий государь, то первым делом прошелся бы своей знаменитой палкой по жирной спине племянницы-Анны, а уж затем крепко бы приложился к каждому из вознесенных ею наверх, его самого, Волынского, отнюдь не исключая! Но не воскреснуть Петру, надежно зарыли его в землю, а, стало быть, придется на потеху Анне ледяные дворцы строить. Иначе — опала, а то плаха! А построишь, угодишь избалованной и порочной порфироносной бабе — еще выше вознесешься, богатством и знатностью утешишься… Хотя вполне может быть — все равно на плаху, даже если построишь.
Поэтому кабинет-министр ответствовал осторожно:
— Про ледяные дворцы, ваше императорское величество, я только из книг знаю. Но ежели ты велишь, государыня, построю не хуже!
— Велю, Артемий Петрович! Нынче же прожект мне представь — и начинай! Зима вишь какая знатная удалась! Грех ее терять! С Богом, господин кабинет-министр.
Волынский уныло подумал, что Господь Бог тут совершенно ни при чем, что в строительстве ледяных дворцов более заинтересован нечистый, обуревающий душу царицы извращенными желаниями, но перечить этому «Ивану Грозному в юбке» не стал. Поклонился и отправился трудиться над «прожектом». Немедля, как сурово велела государыня.
Затем к государыне был зван придворный «пиита» Тредиаковский. Он тотчас явился устрашенной трусцой и обдал перегаром, за что получил августейшей десницей в ухо и задание сочинить оду в честь свадьбы Квасника с Бужениновой. Велено было особенно отметить в оде, что первую брачную ночь супруги проведут в небывалом ледяном дворце, который для этой высокой цели возведен будет. Канцлеру Российской империи, хитроумному Андрею Иванычу Остерману, было поручено изыскать денег на строительство ледяного дворца и свадебный бал с машкерадом. Остерман сразу изыскал — он уворовывал из казны и поболее. Без поручений остался только любезный Эрнстхен-Эрнстушка Бирон, да и то потому, что Анна не хотела обременять своего любимца державными заботами. После целый день царица предвкушала расправу над Квасником с Бужениновой и поэтому поглядывала на них особенно милостиво и даже изменила своему обыкновению и не плеснула в лицо князю квасом.
Так продолжалось и на следующий день, так было и во многие другие дни, так что прозорливый Голицын забеспокоился. Он хорошо знал: царицына милость пуще опалы! Буженинова разделяла его беспокойство: она чувствовала, что Анна задумала нечто страшное, что-то направленное против ее возлюбленного князюшки и ее самой. Порой калмычке становилось холодно и жутко, и она, сидя на полу, в ногах у Анны, вдруг сжималась в комок и дрожала, как от лютой стужи. Княжна Елена Михайловна пыталась выведать, какая очередная черная туча повисла над ее несчастным отцом, и на свою беду — узнала. Теперь, когда она сменила гнев на милость в отношении вернувшегося с войны похудевшего и возмужавшего юного барона Мюнхгаузена, ей стали доступны многие придворные тайны. Все, что удавалось выведать осмотрительному и лукавому фон Мюнхгаузену, знали теперь и Голицыны. Об очередной Анниной лютой причуде барону стало известно от герцога Антона-Ульриха, а тому проболтался его бывший учитель русского языка — пиит Василий Кириллович Тредиаковский.
Дело было, собственно говоря, так… Мюнхгаузен обратился было к Антону-Ульриху со своей просьбой по поводу опальной княжны Елены Голицыной, но герцог честно ответил, что ничем барону помочь не может, ибо сам он при дворе «чуть более, нежели никто», хоть и будущий муж принцессы Анны. Барон настаивал по праву боевого товарища и предложил обратиться с просьбой к принцессе Анне Леопольдовне, ибо всем известно, что она девица чуткая и великодушная, наверняка благословит любовь барона и княжны Елены и избавит несчастную от издевательского положения полу-шутихи и угрозы брака с шутом Апраксиным. Антон-Ульрих ответил, что и принцесса Анна ничем помочь не может, и если императрица решила выдать княжну Голицыну за шута, то так тому и быть. А еще красноречиво намекнул Мюнхгаузену, что княжну древнего русского рода лучше уж выдадут за шута, но также представителя старинной русской фамилии, чем за «приблудного» барона-лютеранина.
Мюнхгаузен в ответ не менее деликатно намекнул, что герцог и сам не сменил веру, а скоро станет мужем русской принцессы. Тогда Антон-Ульрих замогильным голосом заметил, что барону не стоит сближаться с родом князей Голицыных, ибо все Голицыны в немилости у государыни. А если уж барон хочет сблизиться с прекрасной княжной Еленой, то узы брака здесь совершенно ни при чем… И вообще, добавил герцог, здесь, в России устраивают самые невероятные браки и самым чудовищным образом. «Вот, князя-шута Голицына, отца вашей Прекрасной Дамы, хотят обвенчать с шутихой, — легкомысленно сказал Антон-Ульрих, словно поддерживая светскую беседу. — А потом намереваются на ночь запереть молодых супругов, представляете, барон, в ледяном дворце, где несчастные непременно околеют от холода! Слыхали ли мы, дорогой барон, в нашем родном Брауншвейге про столь нелепые и ужасные вещи?! Ах, не к добру мы оказались в России, не к добру!».
Тут Мюнхгаузен окончательно уверился в том, что весь небольшой запас своего мужества Антон-Ульрих растратил на войне, и поспешил откланяться. Он опрометью бросился на поиски своей возлюбленной, чтобы поведать ей о грозящей ее благородному отцу опасности. Ибо кто предупрежден, тот вооружен; а, будучи вооруженным, Мюнхгаузен чувствовал себя вполне спокойно в любой напасти, как всякий опытный солдат.