— Ты, как нас в Ледяной дом заведут и одних оставят, знай, сиди тихо, да мерзни. А я найду, как с солдатами, с гвардейцами, что охранять нас снаружи будут, сговориться… Откуплю я нас у смерти, князюшка…
— А дальше что? — вдруг спросил князь, давая попятный. — Выживем, полюбимся… Если удастся. И снова будем царицу веселить? Не лучше ли…
— Нет, не лучше! — вдруг рассвирепела Буженинова. — Не лучше, слышишь!! Аньке-поганке я более тешиться не дам! Не будет ей такой радости!
— Что же ты сделаешь? — мрачно спросил Голицын. — Она и покрепче нас людей об колено ломала!
Буженинова рассердилась еще пуще.
— Врешь, не сломаешь, — закричала она, — не сломаешь!
И закружилась вдруг по полу в древней шаманской пляске, которой давным-давно научилась на родине и так же давно ее не плясала. С удивлением и почти что ужасом смотрел князь-квасник на свою невесту: звенели монетки, вплетенные в ее черные косы, глаза горели нездешним, непонятным князю огнем. Смуглое, скуластое азиатское лицо ее было в эти минуты прекрасным, вдохновенным.
— Эта и вправду выживет! — вслух подумал князь. — И меня, злосчастного, за собой потащит… Хотя — почему злосчастного?
Сия степная колдунья все более начинала привлекать его не только силой своего духа и ясностью ума, но и как женщина. Как видно, своими словами он стронул некую препону, которая существует между мужчиной и женщиной до первого знака страсти. Кому, как не прославленному некогда селадону Голицыну было угадывать это с первого взгляда!
И Голицыну на мгновение показалось, что отверженная, презренная дикарка с ее ладной коренастой фигурой, широкими бедрами и плечами, жилистыми коротковатыми ногами и почти противоестественно гибкими руками, красивее его нежной чернокудрой Лючии. Это была другая, чуждая ему красота, красота свободы и воли, дикости и вызова. Один только раз он, Голицын, бросил вызов судьбе и всесильной государыне, когда женился на итальянке-католичке. Но когда императрица покарала его, лишив имени и чести, князь ушел в себя, как в заранее вырытую могилу. С тех пор единственным его щитом стала безучастность, меч же он бросил сам. Теперь он видел, как борется и бросает вызов самодержавной власти эта маленькая дерзкая женщина, и понял что степная колдунья сильнее судьбы и императрицы. Буженинова непременно победит Аньку-поганку, а, значит, впервые победит и он, потерявший честь древнего и славного рода князь.
Сержант гренадерской роты лейб-гвардии Преображенского полка Коновницын, приставленный с командою солдатами сторожить Ледяной дом, полагал эту службу бесчестным и позорным. Все потому, что он поздно родился! При батюшке Петре Великом, или при князе Ижорском Меншикове (хотя последнего преображенцы и не любили) он бы с товарищами бранную славу себе на Марсовых полях добывал, а не участвовал бы в презренных шутовских забавах вроде ряженого! Вспоминалась красавица-цесаревна Елизавета, которая недавно крестила сына у одного из обер-офицеров их полка. Вот лебедь белая, вот умница, Петрова дщерь, вот кого надо было на царство ставить! Не оставил Петр Алексеич наследников мужеского пола, оставил только сироту-гвардию да красавицу-дочь… Так за эту царь-девицу и надо было стоять! Тогда бы снова началась для них честная солдатская жизнь, и не было бы этого богомерзкого срама! Просился сержант Коновницын с Преображенским батальоном в армию генерал-фельдмаршала Миниха, воевать… Так не отпустили: гвардия нужна здесь, в Питербурхе! Нужна? Для чего? Чтобы ходить караулом у конюшни этого немчуры-лошадника Бирона? Что это за служба такая — охранять шута и шутиху, коих императрица Анна решила схоронить заживо в ледяном гробу? За какие-такие вины должны погибать эти двое, людишки смешные и несуразные, но все же живые души! Безжалостные в бою и к врагам государевым, солдаты, как и многие кому суровая судьба отвела очень мало доброты, лишив счастья семьи и детей, всем нерастраченным теплом сердец любили малых и беззащитных. Каждая рота, а то и плутонг[49], с позволения начальства держали четвероногих любимцев — веселого лохматого пса, лукавого кота или премудрого козла. У многих солдат в ранцах обитали и собственные питомцы — певчая птаха в самодельной клеточке, ученая мышь в пробитой кружке, сверчок в берестяном туеске.
Зверей бессловесных — и то жалели и берегли! А тут — люди, человеки! Маленькая смуглая калмычка с множеством мелких черных косичек под фатой новобрачной, и ее муж, шутовской или настоящий, князь-квасник, о котором к тому же преображенцы знали, что се их бывший однополчанин, лишенный чести и имени.
Значит, пока сержант Коновницын с солдатами будут греться у костра и попивать разогретое в казанке на желтом огне хлебное вино, эти двое будут корчиться от холода в ледяном гробу? Коновницыну, потомку старинного рода, было противно и мерзко участвовать в такой постыдной забаве. Похоже, его подчиненные всецело разделяли это чувство. На протяжении шумной и богомерзкой шутовской церемонии препровождения обреченных в их ледяную спальню, в которой — о стыд! — приняли участие высшие лица империи и сама царица, вся красная от пунша и от удовольствия, преображенцы стояли на своих постах как будто сами были ледяными статуями, и лица их были такими же замерзшими. После, когда раззолоченная придворная толпа под хохот, похабную брань, пьяные крики и музыку убралась во дворец, караульные мрачно сошлись к разведенному огню. Рыжий капрал Сукин молча достал из-под епанчи штоф, налил в котелок и стал греть. Кто-то отогревал холодную краюху хлеба, другой резал стылую на морозе луковицу. Все молчали, говорить не хотелось, чтобы ненароком не высказать крамолу или не выдать горького срама. Коновницын, как положено начальнику и человеку благородного происхождения, держался чуть в стороне и прохаживался, согревая отчаянно мерзшие в парадных штиблетах[50] ноги. Солдаты должны были с почтением позвать его к артельному огню сами, иначе вышло бы, что сержант не блюдет своего начальственного достоинства и ищет хамского общества. Они тоже отлично знали эту необходимую условность, но сегодня что-то тянули, наверное, от расстройства. Поэтому, когда маленькая, юркая шутиха вдруг украдкой подмигнула ему из ледяного окна и поманила не лишенной изящества ручкой, молодой сержант передернул плечами от холода. Но все же подошел — он не привык отказывать женщине, когда она зовет. Калмычка легко откинула полированную ледяную плиту, свесилась наружу почти наполовину и быстро сунула гвардейцу в руку что-то теплое — украшение, состоящее из мелких бусин. Коновницын сразу все понял. Видно, она долго грела эту штуковину на своей груди, перед тем, как отдать сержанту. Дорогая безделица, наверное, свадебный подарок… Оплата ему, чтобы нарушил приказ и спас две жизни. Что ж, это и называется — перст указующий.
Коновницын тихонько отворил дверь в Ледяной дом… Никогда он видел и не слышал раньше, как отворялись ледяные двери — оказалось, что без скрипа, не так, как деревянные. В этом доме было все, как в настоящем дворце, только тоскливо-белого, безжизненного цвета: все, до самого ничтожного предмета интерьера. Ледяная гостиная, ледяная спальня, холодное брачное ложе, на котором, прижавшись друг к другу, сидели новобрачные. Оба молчали. Оба смотрели на него — она с горячей просьбой о жизни во взоре, он же, наоборот, холодно и пытливо: де мол не устрашишься ли ты, сержант? «Не шут он, — подумалось вдруг Коновницыну. — Он преображенец. В беде и в неволе».
Но отдавать воинское приветствие человеку в шутовском колпаке было бы смешно. Потому сержант лишь вежливо прикоснулся к заиндевевшей шляпе и сказал:
— Здравствуйте, господин Голицын. Здравствуйте… сударыня.
Потом помолчал, подбирая слова, и произнес:
— Зябковато здесь, однако. Позвольте пригласить вас к костру, провесть время в нашей солдатской компании за кружкой вина.
— Благодарю, сержант, — Голицын встал и слегка поклонился, как высший низшему. — Однако не страшит ли вас прешпектива расплаты за вашу доброту?
— Дальше Сибири не пошлют… В Сибири, чай, не так холодно!
Из ледяного гроба выскочила первой шутиха, сорвала фату, бросила наземь… Голицын, силой воли сдерживая зубовный стук — стужей свело челюсти — шел следом об руку с сержантом, беседуя о полковых новостях. Вернее, говорил только сержант, наверное, чтобы отогнать свой страх, а Голицын только кивал по временам: язык не слушался его.
Солдатам не пришлось ничего объяснять. Коновницын вообще давно замечал: нижние чины, даром что вчерашние крестьяне, на редкость хорошо понимают любую хитрость или обман. Тесный кружок служивых разомкнулся, принимая спасенных в середину. Их тотчас одели овчинными тулупами, предназначенными для караульных, нахлобучили на головы форменные парики и гренадерки, спасая от холода и сделав неузнаваемыми издалека постороннему глазу.
Капрал Сукин протянул дымящиеся кружки.
— Спасибо тебе, служивый, — сказала шутиха. Она ловко выхватила из-под пестрых одежд острый нож (видимо, им несчастные положили бы край своим страданиям, попадись неподкупный караул) и отхватила несколько косичек с вплетенными в них монетами:
— А вот подарок мой, заберите, солдатики не побрезгуйте. Зазнобам своим мониста подарите, или выпьете за наше здоровье…
Коновницын внимательно посмотрел на нее, вытащил подаренный ему браслет и тоже бросил солдатам:
— Вот еще. Чтоб языками не трепали.
Оба дара служивые тотчас честно поделили между собой:
— Спаси Христос… Будь надежен, вашблагородь, мы молчаливые!
— Вы кофей солдатский пить будете, новобрачные? — предложил бойкий молодой солдатик, подливая несчастным в кружки гретой водки. — Первое дело, на карауле если, для сугрева!
— Помню я кофей сей, пивал, — неожиданно обрел голос Голицын. — Правда, сам забыл, когда… Выпью с тобой, солдат! Такое питье честнее, чем с иными герцогами да баронами. И с тобой, сержант, горькую выпью…