Анна встрепенулась, не скрывая радости: «Юленька! Она не являлась несколько дней… Пришла! Сама! Значит — простила?»
Госпожа Менгден не стала ждать ответа и решительно распахнула дверь. Она была несколько бледна и исполнена решимости.
— Анна, мне надобно остаться с тобою наедине, — едва сдерживаю бурю чувств, сказала Юлиана. — Граф Линар, как благородный человек… Оставьте нас!
— А вот и моя нареченная невеста… Она всегда входит к тебе без стука, — с издевкой сказал Линар. — Что ж, я не могу отказать ей в столь интимной просьбе. Оставляю вас наедине, дамы…
Он церемониально раскланялся, почти метя пол тщательно завитыми кудрями парика, и вышел, придерживая шпагу.
Анна Леопольдовна грустно посмотрела ему вслед.
Горькие и странные мысли пришли ей на ум: «А, может быть, милый Мориц, я отсылаю тебя, чтобы уберечь? Чтобы ты не разделил мою страшную участь? Со мной останется Юлиана. С ней, если суждено, я приму муки и смерть. Если так решит Господь…»..
Вместо послесловия
Все случилось, как ты говорил, Мориц: ты уехал, и в Санкт-Петербурге свершилась революция в пользу Елизаветы. 24 ноября 1741 года мы проснулись от стука солдатских сапог. Гвардейцы Елизаветы ворвались в мои покои. Признаюсь, у меня было несколько времени приготовиться к их вторжению — меня разбудил их топот в залах и бряцание оружия. Я могла попытаться бежать, без особой, впрочем, надежды на успех. Однако зачем? Зачем противиться судьбе, решение которой было ведомо мне наперед. Сейчас смею признаться тебе, я всегда знала, что моя партия с Фортуной завершится именно так, и потому меня охватило странное спокойствие, даже равнодушие. Верно, я немало удивила им преторианцев моей счастливой соперницы, ожидавших увидеть меня испуганной насмерть. Надо отдать должное нашим всемогущим усачам, они обращались со мною без церемоний, но все же не с такой ненавистью, как с Бироном. В самом деле, за что им было меня ненавидеть? Я не успела сделать зла ни им, ни их цесаревне, хотя они были уверены в том, что я вот-вот причиню зло — и им, и ей.
Может быть, я и причинила кому-то зло, если бы успела. Но меня от зла отвел Господь, а им позволил совершить надо мной суровую расплату. Расплату за то, что я не успела совершить. За намерение, а не за действие.
Они дали мне одеться, а я все прижимала к себе детей и молилась, чтобы их от меня не отняли. Со мною арестовали мою Юлиану Менгден и мужа. Оба они держались достойно. Лишь когда нас стали уводить и у меня забрали детей, я закричала: «Дети, дети! Оставьте мне детей!», но нас с Юлианой и с мужем насильно вывели под руки, втолкнули в сани и отвезли во дворец Елизаветы. Хозяйки там не было, да я и не видела ее — ни тогда, ни после. Должно быть, при всей своей дерзости, нечто препятствовало ей посмотреть в глаза своим жертвам. Цесаревна стала императрицей, и потом лишь присылала мне бумаги на подпись. И я подписывала горестные бумаги отречения — одну за другой.
Детей мне вернули, слава Богу, но надолго ли? Пока Иванушка и Катенька со мной, на моих руках, но что будет дальше? Я более не правительница Российской империи, и сын мой — не император. Мы более не властны над собой, все в руках Елизаветы, и едва ли она пощадит нас. Елизавета уверена, что я хотела ее погибели, намеревалась запереть ее в монастырь и короноваться, стать Анной Второй. Да, я хотела короноваться, но едва ли у меня хватило бы твердости упрятать в монастырь дочь Петра Великого. Хотя, кто знает? Быть может, если бы я опередила ее и короновалась, у меня не осталось бы иного выхода.
Но я рада, что ты в безопасности, любовь моя, а не с нами, несчастными узниками, в Рижской цитадели. Здесь, в Риге, служит бывший паж моего мужа барон фон Мюнхгаузен, смышленый юноша. Даст Бог, он сможет передать тебе это письмо и расскажет, как Елизавета сначала хотела выслать нас за границу, а потом передумала и ради своего спокойствия оставила в Риге, в крепости.
Здесь нам тоже недолго оставаться. Наверное, отправят вглубь России, или в Сибирь, или на Север империи. Мы с тобою больше никогда не увидимся, но я рада, что ты счастлив и свободен, да еще и с бриллиантами Бирона в руках. Используй их по своему усмотрению — и живи счастливо. Не пытайся спасти нас. Это бесполезная затея… Я освобождаю тебя от мук совести при выборе между твоей честью, в которую я безусловно верю, и благополучием, коего я тебе желаю. Это тебе последний подарок от бедной Анны.
Да пребудет с тобой Господь, мейн либер, милый Мориц, и да сохранит он тебя от бедствий и испытаний. А за нас молись Господу ежедневно. Это все, чем ты можешь нам помочь. Я не послушалась тебя — не переиграла Елизавету, обрекла себя и своих близких на немыслимые страдания.
А, может быть, я бы и не смогла переиграть Елизавету… За ее плечами незримо стоит отец — и будет ее охранять. Всегда. А кто я? Бедная Аннушка Леопольдовна, грустная луна рядом с солнцем — Елизаветой, наполовину чужая в России. Шлю тебе свою любовь, милый Мориц, — это все, что у меня осталось ныне. Да еще дети… Господи, оставь мне хотя бы детей!
Прощай, моя любовь! Не могу закончить, плачу.
До ведома вашей милости спешу донесть сведанное от верных людишек, из коих наипаче отмечен будет вышепоименованный Мюнхгаузен именем Карл Фридрих Еремей, отпущенный от службы в Риге для исправления крайних и необходимых нужд в имение свое Боденвердер, моей личною конфиденцией для доглядывания и прознания под присягой и личною своею подписью. Довожу вашей милости, что сей граф Линар, бывый[61] саксонский посланник в Санкт-Питербурхе, достоверно пущую часть воровских бриллиантов бывого герцога Бирона в Дрездене продал за звонкую монету. Имею всецело предположить и донесть вашей милости, что сей Линар умышляет злодейское покушение низложенную бывую регентину Анну Леопольдовну, а также младенцев Иоанна и Катерину Антоновых злодейским увозом из назначенного им высочайше узилища увезть тайно в Европы. В том де мол собственноязычно с вышепоименованным Мюнхгаузеном конспирацию имел, но денег ему не дал. О том мне тем Мюнхгаузеном передано для вящего таинствования с изустной эстафетой.
Вашей милости нижайше и смиренно вношу препозицию исходатайствовать высочайшего постановления оную Анну Леопольдовну с семейством, чады и домочадцы упрятать куда Макар телят не гонял, на караулы особого упования не имея, ибо в караульных чинах кто не пьян, тот дурак. Наиполезнейшим же всеподданнейше полагаю вашей милости исходатайствовать высочайшего соизволения разделить бывую регентину Анну от присных ее, и держать всех отдельно от других с великим бережением, дабы кто не прознал, на дай Боже. Младенца же оного Иоанна Антонова надобно так закатать, чтоб ворон костей не принес, ибо от его низложенного права великая конфузия всему престолу государыни нашей Елисавет Петровой могет быть.
В чем смиренно молю вашу милость ходу дать.
Вашей милости покорный слуга.
Post scriptum. Денег же вашей милостью уже не послано мне пять месяцев и осемь ден на датум отписки, весьма нуждаюсь, и нечего верным людишкам дать, ни мзды разным чинам, ни на иные какие расходы. Нижайше прошу тех денег выслать, иначе последнею собакою буду, но пойду прусскому королю служить!
Батюшка Антон-Ульрих велел мне никому не говорить, что я умею писать, но офицеры, которые нас охраняют, давно знают правду. Знают и молчат. В рапортах в Санкт-Петербург пишут одно и то же: «Известные особы обстоят благополучно». Известные особы — это мы. Я, опальная урожденная принцесса Елисавета Антоновна, мои братья и сестры, наш батюшка и наши слуги. Хотя кому мы известны, кроме государыни-императрицы Елисаветы Петровны, которую батюшка бранит рыжеволосой Иродиадой, а когда пьян — и вовсе поносным русским словом «сука»? Он стал много пить в последнее время, мой бедный батюшка…
Она, ныне царствующая императрица Елизавета Петровна, отняла у моих родителей власть и свободу, а у нас — почти все, чем обладают самые простые ее подданные, бедные и незнатные. Мы почти не выходим из дому, только прогуливаемся иногда по нашему двору, около пруда, в сопровождении охраны. Порой нам разрешают погулять подольше, зимой — покататься на коньках, летом — покормить уток. Но лето здесь очень короткое, холодное, дождливое.
Солнца почти нет, и только различаешь вдали темно-зеленую, почти черную, линию леса и серую ленту Двины. Эту реку особенно хорошо видно из бывшей матушкиной спальни. Теперь в этой спальне никто не живет — ведь матушка в ней умерла. Только батюшка каждый день приходит в эту спальню, помолчать, поплакать и помолиться. Порой он сидит там долго, долго — и думает Бог знает о чем. Наверное, о том, что мы — очень несчастные. Я прихожу к нему, сажусь рядом, он обнимает меня, и мы плачем вместе.
Офицеры и солдаты охраны нас жалеют, ведь мы — без вины виноватые. Батюшке они своей волей, а не по приказу, всегда отдают полное воинское приветствие и называют его генералиссимусом. Ведь он когда-то был на войне, был героем, мой больной, вечно пьяный, несчастный батюшка, и военные люди его очень уважают. Иногда они допускают неслыханную вольность: позволяют нам сесть в повозки, которые уже много лет пылятся во дворе и в которых мы когда-то приехали сюда, и отъехать на сто сажен. Несколько мгновений счастья! Ветер в лицо, мы едем, едем, как будто навсегда и прочь отсюда! Я закрываю глаза и молюсь про себя, чтобы эти мгновения растянулись подольше, чтобы они длились долго-долго, как только возможно! Но потом нас возвращают обратно, помогают выйти из старой берлины, уводят в дом. Больше они ничего не в силах для нас сделать. Государыня Елизавета Петровна не определила