Игры на свежем воздухе — страница 45 из 73

– Чему? Роем гудеть? Мёд в зобу варить?

– Дом хранить и благодать слышать, – сказал Пал Палыч. – Вы, Пётр Ляксеич, пасечника горемычного видали? Нясчастного? Хоть одного, чтоб ня светился?

Пётр Алексеевич задумался.

– Я вообще ни одного не видел. Кроме вас.

– Тогда на слово верьте. Для человека благодать, что пчалам – матка. А они матку всегда слышат.

– И как научат?

– А жалом, – вступил в разговор Александр Семёнович. – Яд-то у них целебный. Особо у здешних – и тело целит, и разумение. Раз цапнут, другой…

– Цалебный, – подтвердил Пал Палыч. – А как хватят зараз штук пятнадцать-двадцать, так тут счастье всяк услышит. И уж тот зов ня забыть, ня спутать – повядёт.

– А что ж вы на краснодарских перешли? – подловил наставника Пётр Алексеевич. – Они же не язвят.

– Так меня наши, дикие, столько раз цапали, что на три жизни впярёд слух прочистили!

– Счастье слышать… – Пётр Алексеевич недоверчиво ухмыльнулся. – Шутки шутите.

– А надо слышать, – горячо подался к Петру Алексеевичу Пал Палыч. – Надо! Оно вроде, счастье-то, на всех и одно, как матка в рою, да у всякого своё. И голос свистом подаёт, как птаха. Чу! – Пал Палыч поднял взгляд и выставил вверх указательный палец. – Вот, слышите? Свистит.

Пётр Алексеевич невольно прислушался:

– Нет, не слышу.

– И правильно, – согласился Пал Палыч. – То моё свистит. А чужого ня слышно.

Пётр Алексеевич, переводя блестящий, подёрнутый хмельным глянцем взгляд, смотрел то на тестя, то на Пал Палыча – лица их были серьёзны.

– Ну так дело – пустяк, – поднялся он из-за стола. – Сейчас подправим.

И пошёл тяжёлым шагом к сеням.

Небо бледнело. На западе, ярко подсвечивая перистые облака, закатывалось густо-красное солнце – жди завтра ветра. Женщины возле забора осматривали цепенеющие к ночи цветы. За баней, у реки, не видимый в кроне давно отцветшей черёмухи, выводил сочные трели соловей. Аккомпанируя песне, шумела на каменистом перекате, самый большой валун которого облюбовала белая цапля, быстрая вода. Под старой раскидистой яблоней в саду, предчувствуя недоброе, гудели басовитым хором в ульях пчёлы.

10. Исцеление

Пётр Алексеевич думал быстрее Цукатова, потому что не слишком заботился о том, как его мысли, извлеки их на свет, отразятся на его реноме (да и существует ли вообще расхожее мнение о нём?), в то время как профессор, пусть и относился к породе тех людей, у которых мозг размером превосходит желудок, испытывал глубочайшее почтение к себе, а это бремя – с ним жаворонком не взлетишь. Вот сейчас Пётр Алексеевич скажет Цукатову: «Гоголь, направляясь в Италию, делился с друзьям в письмах путевыми впечатлениями о Германии и Австрии. Ругал, насмешничал. Ничего? Нормально?» – «То Гоголь», – грубо закроет профессор брешь в своей защите. «А Карамзин? „Записки русского путешественника“?» – «С собой равняешь, что ли?» – некрасиво перейдёт на личности профессор. Тогда Пётр Алексеевич скажет: «А ведь и в Риме, и в Барселоне, и в Жироне, и в Тулузе ты тоже был наездами. Дня два-три от силы – так? Ну и чем твои суждения моих покрепче? Тем, что они твои?» Профессор возбудится, смутно почувствовав под спудом обретённого с годами высокомудрия неудобство. Но спуд своё возьмёт: таков теперь его характер – признаться, что полемический порыв он перепутал с тем, что есть на самом деле, согласиться, что не прав, позору равносильно. Да и вообще: готовность к пониманию, расточительное сочувствие, стремление узреть в словах противника блик истины, решимость выслушать, сообразить и лишь потом расхохотаться, – страшно представить, каким курьёзом это может обернуться. Зачем тогда нам ярлыки на видовом разнообразии людского рода? Вот недоучки, а вот доктора наук. Вот пьяные поэты, а вот подшитые художники. Вот патриоты, а вот педерасты. Удобно, что и говорить. Нет, сочувствие, понимание, стремление узреть – не про Цукатова. Человек – не трематода, чтобы под микроскоп его и – любоваться. Пётр Алексеевич припомнил: уже бывали случаи, и провоцировать не надо (а ведь иной раз страсть как подмывало провоцировать). Однажды – отмечали день рождения Цукатова – запел профессор «По диким степям Забайкалья», Пётр Алексеевич подтянул. Потом сказал: «Хорошая песня, пусть и каторжанская». Профессор вспыхнул: «Что такое говоришь? Мне дед и отец её пели!» Пётр Алексеевич спокойно отвечает: «Так что ж? Сегодня многие отцы „Владимирский централ“ поют». Ну и пошло-поехало: мол, не каторжанская – народная! Как будто быть не может, чтоб разом так и так. Разгорячились оба, профессор стал грубить, в итоге разругались – два месяца не разговаривали… Нет, Цукатов не признает неправоту и не уступит в споре. Лишь разозлится и, защищаясь на последнем рубеже, станет обидчив, вспыльчив, дубоват.

Пётр Алексеевич, живо представив в воображении грядущую картину, потерял к разговору интерес – какой уж есть профессор, ангел с ним – и решил идти спать.


Накануне они прибыли к Пал Палычу на утку и гуся. По пути из Петербурга насчитали на асфальте четырёх сбитых енотовидных собак и двух лис, которых расклёвывали сороки и вороны: октябрь, подросший молодняк расселялся по новым территориям и в темноте лез под колёса. А в небесах – время осеннего пролёта: стаи северных уток и гусиные клинья, поднятые с просторов заполярья первыми заморозками, гомоня, тянулись в холодных высях вслед отлетевшему лету.

Сгрузили вещи в дом, и, пока Цукатов кормил и выгуливал Броса, Пётр Алексеевич отправился с Пал Палычем осматривать хозяйство – кошачья банда, шумные лайки, кролики, корова, поросята.

– Как ни кормлю, – посетовал Пал Палыч у огородки в хлеву, за которой пронырливо вертели пятачками два семимесячных подсвинка, – а всё ня в прок. Никак веса ня дают.

Действительно, вид свиньи имели аскетичный, нежданно обнаруживая в своём телесном сложении нечто вроде талии.

– Помнится, – припомнил Пётр Алексеевич, – год назад у вас то же с кроликами было – в рост не шли.

– Ня шли, – согласился Пал Палыч. – Потом ничего – набрали тела.

– Наберут и эти, – убеждённо заверил Пётр Алексеевич. Иначе здесь, на этом простом, но рачительно организованном подворье, и быть не могло.

Задерживаться не стали: купив в охотхозяйстве путёвки на двое суток, вскоре собрались на Селецкое – там, на противоположном берегу от деревни Тайлово, в которой Пал Палыч держал лодку, по сведениям медвежеватого рыбака Володи, садились гуси – днём кормились на лугу, а ночью слетали нá воду. Надо было присмотреться к месту и обустроить засидки. Договорились так: Пётр Алексеевич с Пал Палычем пойдут на плоскодонке, а Цукатов с Бросом – на резинке.

Машину Цукатов вёл осторожно, но её всё равно то и дело потряхивало на гребёнке грунтовки. Травы на обратившихся в пустоши полях, пока ещё не тронутые заморозками, по большей части оставались зелены, а деревья и кусты, где побурев, где весело раскрасившись, резво теряли пёструю листву. Жёлтая, наполовину облетевшая берёза у дороги была обсыпана чёрными дроздами.

– Гляди, – указал на берёзу Пётр Алексеевич, – ещё не улетели.

– Дрозды очень вкусны, – объезжая лужу, сообщил Цукатов. – Не пробовал, но знающие люди говорят. Французы по весне приезжают к нам дроздов стрелять из двадцатого калибра. – Выдержав значительную паузу, профессор обратился к Пал Палычу: – А что у вас, Пал Палыч? Как живёте? Кабана этой осенью ещё не брали?

– Да мы тут в стороне от всех, живём – ня плачем, – отозвался с заднего сиденья Пал Палыч, немного озадаченный заявлением профессора насчёт дроздов. – Хлеб жуём, иногда с маслом, на дроздов ня облизываемся – жизнью довольны. А про кабана… Помните, Пётр Ляксеич, с дедом Геней ездили по вясне на вальдшнепа? Как он садился в машину, руки потирал: мы с Пашкой трёх кабанов нынче взяли!

– Пал Палыч, – признался Пётр Алексеевич, – я ни единого слова понять не мог. У Гени – точно картофелина горячая во рту. Он бубнит, я наугад киваю, – так и разговаривали.

– С тех пор больше ни одного кабана ня брал, – продолжил Пал Палыч. – Он, Геня, умерши уже как пять месяцев – в мае. А с облаков мне всё подсказки ня даёт. Может, обиделся на что? Хотя делился с им по-честному.

– Надо же, – искренне огорчился Пётр Алексеевич, – я и не знал…

– А в карты как играл! А! – Пал Палыч рассмеялся и махнул рукой, будто отгонял муху. – Обвядёт и шастёрки на погоны повесит! И радуется как рябёнок. И злобы нет. – Предавшись воспоминаниям, Пал Палыч на миг замолчал, после чего признался: – Нет, видеть – видел, ничего ня скажу. Свинью с поросятами. Но зачем бить в августе свинью, когда поросята мелкие. Надо ж бить, чтоб в пользу было сямьи, а не во вред природе. Надо, чтоб и другой охотник этого кабана взял, чтоб они ня маленькие, чтоб выросли – ня по пять, по десять килограмм, а чтоб по пуду…

В Тайлове к Володе заезжать не стали – Пал Палыч был утром на Селецком, смотрел сетки и, зная, что сегодня опять отправится на озеро с гостями, оставил вёсла в лодке.

Деревня вид имела пустынный, не жилой. На лугу одиноко паслась тощая лошадь гнедой масти.

– Что-то людей не видать, – оценил картину Цукатов.

– Насяление сильно падает, – вздохнул Пал Палыч.

Профессор любил точность и законченность формулировок.

– Куда падает?

Пал Палыч пояснил:

– На кладбище.

Когда речь заходила о деревне, краски Пал Палыч по привычке сгущал: жизнь шла своим чередом – старики умирали, молодые уезжали в города. Примером тому служил и сам Пал Палыч: родился в Залоге, но после армии в отчий дом не вернулся – переметнулся в Новоржев. Теперь в Залоге появлялся от раза к разу – навещал мать, пока была жива, и проведывал пчёл на пасеке в дичающем саду. Но так устроено сердце человека, что сказку о золотом веке черпает из детства, а там – счастливый сон: цветущие яблони, черничники, река, лес, поля и лёгкое дыхание рая. Человек по большей части мало интересуется существом того, что любит, обычно ему хватает существа самой любви.