Игры на свежем воздухе — страница 56 из 73

надрать ведёрко.

Остановив машину возле дороги, на небольшой крепкой проплешине, усеянной поверх коротковорсного мха сосновыми шишками и хвоей, Пётр Алексеевич погасил фары и заглушил двигатель. Вышел осмотреться: луна скрылась за облако, слегка подсветив бледным сиянием его кудреватый бок, лес вокруг стоял тёмный, тихий и немного тревожный, как всякая ночная чаща, – кусты можжевельника обретали пугающие формы, изредка беспокойно вскрикивала незнакомая ночная птица, ей отвечал всхлипом леший, свежий воздух дразнил ноздри, неприветливо холодил лицо и руки. Вновь забравшись в ещё не остывший салон со стороны пассажирского сиденья, Пётр Алексеевич откинул спинку и устроился подремать – часов до двух есть время, а там уж он успеет затемно, пока рассевшиеся с вечера по соснам глухари спят, выйти на ток.

Сон не шёл. Сменяясь, крутились в голове видения.

Несколько дней назад, перед отъездом из Петербурга, он, щёлкая пультом, наткнулся в телевизоре на передачу полемического свойства с заявкой на духовность: три раскованных поэта, надувший щёки, как влюблённая лягушка, прозаик, нервный седой драматург и осведомлённый, но сдержанный ведущий пытались определить различие между московским и петербургским стилем, разбирая особенности двух версий письма. Сейчас этот пылкий и пыльный диспут не к месту всплыл в памяти, и Пётр Алексеевич улыбнулся – различие и сходство между Москвой и Петербургом ещё полтора столетия назад прекрасно очертил Пётр Вяземский: в Москве умничает глупость, а в Петербурге ум вынужден дурачиться…

Потом Петру Алексеевичу, перевалившемуся на другой бок, вспомнилось, чтó Пал Палыч рассказывал про родник у Болотова – врал, как француз, путешествующий по России: мол, на ручей, берущий там начало, приходят раненые и больные звери, чтобы подлечиться, – пьют, плещутся и делаются, как говорил рассказчик, здоровы́. Так про себя Пётр Алексеевич и называл этот ключ – животворный. А вот людей, со слов Пал Палыча, родник врачевал на выбор: кто рос не на природной здешней пище, а привык к магазинной (Пал Палыч говорил «товарной»), те помощи не жди, хоть ты запейся, а тем, кто пуповину не порвал, кто по старинке жил на исконном и натуральном, – таким способствовал… Себе Пётр Алексеевич, пусть он и вырос на еде товарной, обычно тоже привозил с родника пару баклажек. Съездил на ключ и вчера – свежий, радостный вкус этой воды было не сравнить с известковатой колодезной.

Затем припомнились недавние сборы перед отъездом на Псковщину – он укладывал в рюкзак одежду.

– Где моя чёрная футболка? – спросил Пётр Алексеевич домашних духов, вечно прячущих от него нужные в данный момент вещи. – С номером на груди?

– Я её постирала, – ответили духи голосом Полины. – Ещё не высохла.

– Зачем? – удивился Пётр Алексеевич.

– Она была грязная.

Кому-то ответ мог показаться предсказуемым, но только не Петру Алексеевичу.

– Она не может быть грязной, – строго возразил он. – Она чёрная.

Вслед за этим воспоминанием незаметно накатило забытьё.


Сон, неглубокий и рыхлый, то и дело рассыпался, будто выпавшая из рук охапка хвороста. В очередной раз вынырнув из дрёмы, Пётр Алексеевич зажёг экран смартфона: без десяти два. Утроба автомобиля остыла – чтобы от дыхания не запотел салон, стёкла на задних дверях оставались чуть приспущенными, – пластиковые поверхности и кожа сиденья были холодны. Зябко поёжившись, Пётр Алексеевич встряхнулся и вышел из машины размять затёкшее тело. Кстати пришлась и фляжка с коньяком – пара глотков окончательно его взбодрила и разогрела в жилах выстуженную кровь.

Переобувшись в сапоги, подпоясавшись патронташем и подвесив к нему за петлю нож, Пётр Алексеевич забросил на спину пустой рюкзак с булькающей фляжкой, накинул на плечо ремень ружья и, подсвечивая путь фонариком, поставленным на самый бледный режим, отправился в апрельскую ночь. Сначала бойко шагал по лесной дороге, потом забрал влево, к болоту. Тут уже спешить никак нельзя и надо не зевать – валежник и кочки во мраке на каждом шагу грозили падением…

Бить глухаря с подхода под песню – охота редкого азарта. Любовный распев мошника двухчастный: сначала костяные щелчки клювом, будто удары бильярдных шаров, только звонче, дак-дак-дак-дак – всё быстрее и чаще, – потом двойная отбивка дак-дак и вслед за тем скрипучий скрежет с подвизгом, словно скоблят точилом железо: скиржжа-скиржжа… В тихую погоду эти щелчки и скрежет разносятся не слишком далеко, всего метров на двести-триста. А при ветре… при крепком ветре мошник не поёт. Здесь, на втором колене, на точении, самозабвенно голосящий глухарь ничего не слышит, иной раз даже выстрел. На том и держится охота.

К месту тока надо выйти затемно и, схоронившись, ждать. Часа в три ночи слетевшиеся по вечерним сумеркам глухари просыпаются, начинают шорохаться в сосновых кронах и – поначалу несмело – заводят песню. Их голос – едва ли не первый в лесу. Взрослые петухи садятся на деревья в центре токовища, а по окраине – молодые хрипуны прошлогоднего выводка. Эти полной песни не знают, только щёлкают и подхрипывают. Если уже хоркает вальдшнеп, а глухарей ещё не слышно, стало быть, что-то их встревожило – охотник подшумел, выдал себя опасный зверь или ещё что, – тут надо не спешить, не объявляться, дотерпеть: бывает, мошники успокоятся и распоются.

Как небо к рассвету побледнеет, на ток подлетают глухарки, устраиваются на соснах поближе к приглянувшимся женихам и начинают квохтать. Петух, вняв зову подруги, распаляется, запевает звонче, после чего оба один за другим слетают за пределы токовища и кроются. Случается, если глухарей на току больше, чем копалух, мошник спархивает на землю, распускает крылья, как буян – кулаки, и затевает с соперниками яростную драку. С восходом солнца представление заканчивается: глухари отлетают кормиться, а копалухи – нестись. Занавес.

Года четыре назад Пётр Алексеевич прошёл эту науку по всем правилам – от аза до ижицы. Дело было под Лугой, на Мерёвском озере, куда пригласил его поохотиться на глухаря падкий до боровой дичи бывший одноклассник Коля Шепталов, поизлазавший вдоль и поперёк местные угодья. Ток был далеко, за озером, выехали часа за полтора до заката, чтобы добраться на подслух к сумеркам и заприметить деревья, на которые садятся глухари – шум спускающегося в крону лесного верзилы уловить несложно, – тогда утром до света точно будешь знать, где искать птицу. Машину оставили километрах в полутора, дальше по вечернему лесу шли пешком. Не торопились: когда идёшь по лесу медленно, тебя не слышит никто, а ты слышишь всё. По пути Шепталов подобрал с земли несколько веточек и посоветовал сделать то же Петру Алексеевичу – на подслухе этими веточками надо отметить направление, где засёк подсад глухаря, чтобы утром не путаться, а идти прямо к засевшей в кроне птице.

Так и сделали – выбрали место для подслуха, не в серёдке токовища, а у кромки, чтобы в ночи легче было уйти незамеченным, затаились и в сумраке стали ждать подсада, положенными на землю веточками указывая, где, шумя крылом, обустраивался на сосне глухарь. Потом, дождавшись полной темноты, когда лес затихает и петухи, перестав возиться, замирают в кронах, тихо снялись и пошли назад к машине. Если не выждать и выйти из укрытия раньше, глухари заподозрят неладное, забеспокоятся и могут утром голос не дать – осторожная птица. Однако под руководством Шепталова всё сделали правильно. А утром, отсидевшись в машине, затемно вышли по меткам – каждый поближе к своему глухарю, – замерли и насторожили уши, карауля минуту, когда невидимые во тьме петухи проснутся, закопошатся и запоют. Тогда Пётр Алексеевич добыл своего первого мошника. А через пару дней на подслухе у другого токовища случилась с ним такая штука: глухарь сел прямиком на ту сосну, под которой затаился Пётр Алексеевич, – сел, зашорохался и забрызгал ему всю куртку и шапку помётом. Пётр Алексеевич не вынес оскорбления и вдарил дублетом. Сбил наглеца, но Шепталова расстроил: утром тут уже делать нечего – песен не будет.

После той охоты на Мерёвском озере Пётр Алексеевич считал себя знатным глухарятником и теперь шёл на ток без вечернего подслуха, полагая, что если подаст петух голос, то, как бы тот далеко ни сидел, он сумеет подкрасться к нему на выстрел.

Через полчаса по старому, всё ещё погружённому во мрак лесу Пётр Алексеевич, погасив фонарик, вышел на пологий холм у болота – тут и точили глухари. Луна, выскользнув из облака, плеснула светом, окатив высокие сосны и чернеющие причудливыми очертаниями можжевеловые кусты, рядящиеся под медведя или лохматого лешака. Сбросив на кочку рюкзак, Пётр Алексеевич сел на него, положил на колени ружьё и прислушался к шорохам, скрипам и вздохам сонного бора. Сидел долго – где-то далеко ухнул филин, пробормотал в стороне косач, поскрипывали упавшие друг другу в объятия сосновые стволы. Потом вверху – в одном, в другом месте – почудился невнятный шорох, как будто в тёмных кронах кто-то ворошится, и тут впереди и справа раздалось первое, ещё как будто робкое, на пробу голоса, дак-дак-дак… Пётр Алексеевич настороженно замер, едва только не припал к земле, точно заслышавший мышиную возню кот. А глухарь застучал костяными счётами уже увереннее, быстро разгоняясь и переходя на учащённое даке-даке-даке, а после – сразу наждаком по металлу скиржжа-скиржжа-скиржжа…

Первую песню Пётр Алексеевич пропустил – бывает, пропев разок, мошник замолкает или просто изредка пощёлкивает клювом, прислушиваясь к лесу, и тут, случись, что оборвавшийся распев застал тебя в движении, надо замереть: хоть ты уже занёс для шага ногу – зависни и ни звука. Это может продолжаться долго, иной раз минут пять-семь. Если не выдержать и выдать себя – прощай, охота. Но глухарь застучал снова, и, как только приступил к точению, Пётр Алексеевич легко поднялся, закинул на плечо рюкзак и сделал пару быстрых шагов по направлению к певцу – второе колено арии длится секунды две, не больше. Песня вела чётко, не гуляла из стороны в сторону, как бывает, когда мошник сидит к тебе задом и его распущенный веером хвост отражает звуки, делая цель неопределённой и словно бы блуждающей. При следующем запеве Пётр Алексеевич снова рванулся на голос. Замер на третьем шаге, прильнув грудью к шершавому стволу сосны. Потом, на новой песне, – ещё два шага… И так до тех пор, пока не понял, что глухарь поёт уже совсем рядом, почти над головой, быть может на соседнем дереве. Сердце стучало часто, но ровно, кровь в задорном нетерпении толчками бежала по жилам. Под очередную песню Пётр Алексеевич, задрав голову, осмотрелся – определённо что-то чернело в кроне соседней сосны. Неподвижно простояв возле заветного дерева некоторое время, он дал небу немного посветлеть, после чего под новый шипящий скрежет обошёл вокруг лесины. Теперь он яснее увидел глухаря. Тот топтался в высокой кроне на ветке, перемещаясь то вправо, то влево, широко распуская хвост и свесив по бокам крылья, – вытягивая шею и устремив клюв к бледнеющим небесам, этот здоровяк, не в состоянии сдержать избыток пробудившихся сил, изливал свой любовный призыв на сумрачный весенний лес. Впрочем, отсюда, с земли, мошник обманчиво казался меньше – не исполин, а так себе пичуга, не больше вороны…