– Вы говорили, что ждали от дружка предательства, – напомнил Пётр Алексеевич. – Дождались?
– Дождался. Но то отдельная история.
Странное дело – Пал Палыч замолчал. Мастер спонтанной речи, он победил в себе слова.
На этот раз беда, обдав косачика ледяным дыханием, прошла мимо – спустя время раны на нём зажили, хромота ушла, мелкая дробь заросла в теле. Вскоре он уже не отставал от остального выводка и наравне со всеми перелетал с ночёвки на ягодные места утренней кормёжки, оттуда на днёвку, а потом на кормёжку вечернюю.
Когда наступила осень, три брата полностью оделись в чёрное перо, на хвостах у них завились лиры, и косачи, твёрдо устремившись во взрослую жизнь, оставили мать и сестёр.
Между тем зарядили дожди, лес из зелёного стал многоцветным, пожухла трава, жёлтый, красный, бурый лист кружил в воздухе и покрывал землю пёстрым опадом, косматый лесовик уже не хлопал в ладоши, когда затягивал свою монотонную песню. Всё чаще теперь тетерева садились на берёзы, не находя корма в ягодниках, а когда залёг медведь и выпал снег – совсем ничего не оставалось, как довольствоваться берёзовыми серёжками и почками, на худой конец – сосновой хвоей.
Перелетая по оголившемуся, притихшему и опустевшему лесу с места на место, обособившиеся от выводка петухи однажды встретили матёрого косача – восхищённые его бывалым видом и уверенной повадкой, выбрали поляша себе в наставники, перенимая у него навыки и учась всему, что было им в новинку. Теперь они повсюду, точно привязанные, следовали за ним, как прежде следовали за матерью. Ранним утром, едва только просыпался поляш, взмахивал крыльями и поднимался в воздух, вслед за ним взлетали три петуха, и все отправлялись за реку, к берёзовой роще на холме, чтобы поклевать серёжки, спящие почки и нежную кору на молодых ветвях, не обращая внимания на лис, если на них не обращал внимания вожак, и без любопытства провожая взглядом лосей и кабанов, если те объявлялись поблизости.
Снег лёгкой пеленой укрыл лес и поля. Морозы были не крепки, но наметённый белый покров, похоже, лёг надолго. Как-то утром, по пути к своей роще пролетая над заснеженным лугом, искрящимся под лучами восходящего солнца, заметили косачи, что уже сидят на их берёзах, повернув клювы к сияющему горизонту, две пары тетеревов. Собратья в ледяном оцепенении встречали зарю. Спокойствие их ободрило косачей – им нечего делить, лакомых серёжек в роще хватит всем. Не заметили они только длинных жердей-подчучельников, на которых были высажены на ветви безжизненные чужаки. Тяга сбиваться в стаи, которая зимой охватывает тетеревов и подталкивает друг к другу, позвала косачей подсесть неподалёку от застывших пришлецов.
Не успели птицы расположиться, как из прогляда шалаша-скирды, устроенного под берёзами и крытого еловым лапником, блеснула молния и грянул выстрел, и тут же снова – молния и гром. Старый поляш, уже нацелившийся на свисающую перед ним серёжку, чёрным комом рухнул вниз. Второй заряд, сухо щёлкнув по сучьям, прошёл мимо уже однажды подстреленного молодого косача – на этот раз дробь не задела его.
Сорвавшиеся с веток братья в ужасе забили крыльями и опрометью понеслись из рощи обратно в лес. Напуганные и потерянные, до вечера не могли они успокоиться, метались по местам ночёвок и днёвок в поисках своего вожака, но не было его нигде: ни на земле, ни на ветвях, ни в небе. Вторя их тоске, подвывал в бору лешак – гонял по округе зайцев.
Через несколько дней, повинуясь стайной тяге, братья нашли новую компанию – присоединились к табунку разновозрастных тетеревов и остались вместе с ними коротать недолгие зимние дни и непомерно растянувшиеся ночи.
Вновь посыпал с неба снег, на этот раз густой и щедрый, а вслед за тем схватила округу уже позабытая за прошлые годы лесными жителями зимняя стужа. Ночевать на деревьях и в сухой траве стало холодно, и теперь тетерева сразу после вечерней кормёжки падали с берёз в наметённые белые гривы и, пробив телами снег, хоронились, укрытые от мороза и ветра, в глубоких лунках, где дремали до рассвета.
В один из дней, когда игривая метель заносила кусты с поваленными в бурелом деревьями, обращая их в череду покатых сугробов, тетеревиная стая отправилась на вечернюю кормёжку в облюбованный березняк. В полёте они заметили внизу, под соснами, идущего на лыжах человека и тут же заложили широкий круг, чтобы облететь опасность стороной. Человек же, прикрыв от колкого снега ладонью в варежке глаза, проследил их полёт, после чего неторопливо отправился следом.
Набив желудок серёжками и почками, тетерева попадали в пухлые белые намёты и затаились в лунках. Подстреленному летом косачу не спалось – ныли на морозе зажившие раны. Пытаясь поудобнее устроиться, чтобы в покое отдохнуть от зимних тягот, он долго ворочался в своём убежище – поэтому первым услышал скрип снега на поверхности, когда остальные птицы уже засыпáли. Охваченный тёмной тетеревиной тревогой, косач пробил единым махом наметённую на лунку крышу и в белом облаке снежной пыли шумно взвился над землёй. Следом за ним, разбуженные треском его крыльев, взметнулись из лунок и остальные тетерева.
Двойной выстрел слился в один раскатистый гул. Молодой косач, первым почуявший опасность, и выпорхнувший следом матёрый петух, словно споткнувшись на лету, кувыркнулись в воздухе и шлёпнулись на снег, окропив его кровью. Остальная стая, охваченная птичьим ужасом, что есть мочи забила крыльями и скрылась за чёрным лесом.
Пал Палыч и Ника возили на тачке магазины с рамками, тут и там облепленными не желающими расставаться с мёдом пчёлами. Александр Семёнович в пристройке снимал ножом с запечатанных сотов забрус. Пётр Алексеевич крутил ручку гремящей медогонки. Полина то и дело включала электрический чайник, держа наготове горячую воду для вязнущего в воске пасечного ножа. Профессор прогуливал в полях Броса – тумаком и лаской учил без команды не отправляться на поиск и на потяжке не убегать далеко от хозяина.
В пристройке пахло мёдом и ароматной узой.
– А всё-таки коммунизм – сила. – Александр Семёнович окунул нож в бидон с кипятком и продолжил резать тяжёлую, почти полностью запечатанную рамку. – Даже в таком обороте, как у нас вышло.
– Советскую школу с нынешней не сравнить, – поддержала отца стоящая на пороге дома Полина. – Я по сию пору тангенс с котангенсом не спутаю, хотя они мне в жизни ни разу на глаза не попались.
– Вот я – деревенский малец, голытьба, безотцовщина, а мне – образование, Академия, квартира, мастерская… Полстраны за государственный счёт на учебных практиках в Репинке объездил. – Таз перед Александром Семёновичем был уже наполовину заполнен срезанным забрусом. – Винтик из таких строгали? Куда! Доносы на меня в Комитет писали и на целине, и здесь, в Ленинграде. А ничего – двадцать пять лет живопись в Мухе преподавал. Только мы как ломать начнём, так поломаем всё – и хорошее, и плохое. Не умещается в головах, что не только чёрное или белое, а то и другое вместе… Конечно, было и чёрное, ничего не скажу. Зачем мучительство это, давильня, оговор? Понятно, с дешёвой силой коммунизм сподручней строить. Но зачем вот это – истерзание, голод лагерный? Да там половина таких было, что за одну идею готовы жилы рвать, Магнитки и Комсомольски-на-Амуре поднимать. А их в пыль – вот этого не одобряю. Да если к человеку с любовью, он тебе всего себя – на блюдечке…
– Чтобы жить при коммунизме, человек должен стать пчелой. – Пётр Алексеевич повернул в медогонке кассеты с рамками. – Да и тогда найдётся пасечник, который захочет ваш мёд хапнуть.
– Это верно, – согласился Александр Семёнович. – Не во всём ещё человек образовался. Но было ведь и светлое: энтузиазм, стабильность, пирожковые… С начала шестидесятых по конец восьмидесятых в магазинах цены не менялись. Теперь такое не представить. И это чувство было, что ты – часть чего-то великого. Самой могучей и справедливой глыбы.
Оцинкованная стенка медогонки блестела изнутри, усеянная стекающими вниз каплями, – всё дно уже было закрыто густой янтарной массой, подёрнутой рябью от вращающихся над самой её поверхностью поворотных кассет. Ещё пару рамок, и надо будет сливать мёд в ведро. Крутя липкую ручку приводного механизма, Пётр Алексеевич думал: «Коммунизм похож на вечный двигатель – идея есть, а двигателя нет».
Ника подвезла на тачке очередной магазин с рамками. Пётр Алексеевич занёс его в пристройку и поставил на пол рядом с Александром Семёновичем. Потом поменял в кассетах пустые рамки на полные и вновь взялся за вымазанную мёдом ручку. По оконному стеклу, гудя слюдяными лопастями и пытаясь выбраться из сумрачной пристройки на свет, ползали пушистые пчёлы.
Александр Семёнович сменил тему и теперь рассказывал о живописи, метаниях юности, даровитых и не очень художниках, встреченных им на тернистом пути. Большинство историй Пётр Алексеевич уже слышал прежде, поэтому, внешне оставаясь в поле общей беседы, думал о своём. «Вот взять искусство, – размышлял он. – Ведь очевидно, что оно – особая форма консервации энергии. Человек это чувствует, когда слушает великую музыку, смотрит живопись, достойную этого слова, или читает талантливый текст, подзаряжаясь от них, как от чудесных батареек, токами необыкновенной силы. Но это в минуты небесной глубины. А как мы пользуемся этими консервами в обыденщине? Музыкант щиплет струны на сцене – зритель платит за билет. Художник пишет портрет одалиски, папик отслюнивает гонорар. Писатель сочиняет истории – читатель пробивает чек за книгу. Происходит трогательный обмен одного обмана на другой. Кто же в нынешние времена будет спорить, что деньги – один из самых великих обманов…»
– Пора сливать, – заглянула в барабан медогонки Полина.
Сбитая в полёте мысль Пётра Алексеевича так и осталась недодуманной – потеряв наметившиеся очертания, она потускнела и ушла на глубину, в придонный ил, где окуклилась в дрёме, как множество других незавершённых мыслей.