Давно это было. А вопрос так и остался без ответа, потому что дальше всё только запутывалось. Впрочем… Да, теперь, вспоминая вечерние или утренние зорьки в камышах, невероятные закатные и рассветные небеса, исполненные то в ярких, то в дымчатых красках, тонкую слюду схватившегося за ночь льда, лебединый гам, гусиный клик, скользящую с тихим всплеском по глади озера лодку, лёгкий ветер, колышущий камыш и несущий влажные озёрные запахи, Пётр Алексеевич как никогда был близок к ответу: счастье – вот это. Охота. Не будь её – зачем полез бы он на зорьке в камыши? Неисповедимы пути человека к благодати.
Через час Пётр Алексеевич отправлялся туда – в псковские леса, на утиные озёра, к бобровым речкам, ястребиным высям и зарастающим лозой, берёзой и ольхой полям, где серые куропатки пестуют подросшие выводки, а жирные сентябрьские вальдшнепы дразнят охотников на высыпках. В последнее время он отдавал предпочтение вечерней дороге: выезжал из Петербурга так, чтобы оказаться на месте часов в десять-одиннадцать. Добравшись, успеешь хорошо выспаться, и весь следующий день – твой.
Бобровые речки… Одна из них – Льста, на берегу которой стоял дом тестя, – летним пеклом выручала несказанно. Июнь и июль нынче выдались невероятно жаркими, ртуть подползала к тридцати пяти, солнце палило, как горнило преисподней, но Пётр Алексеевич обрёл спасение: спустившись к реке, он одолевал её вброд, заходил возле другого берега по грудь в вымытое бурным потоком бучило (глубже места не было), цеплялся рукой за сук нависшей над водой ивы, и река, вытянув Петра Алексеевича вдоль течения, полоскала его, как тряпочку. Он неторопливо менял руки, подставляя струям то живот, то спину, и наслаждался прохладной лаской реки так долго, что порхающие синекрылые стрекозы переставали пугаться и садились ему на лицо.
Полина ходила купаться на озеро – вода там была тёплой, как в банном тазике, со студёным слоем в глубине, а простор позволял упражняться в разнообразных стилях его преодоления. Но извлечённой из озера свежести не хватало даже на обратный путь, хоть он и был короток, – вернувшись, впору было вновь искать прохлады. Отчасти помогали деревья: у дома росли клён, липа, рябина и дуб, которые ансамблем давали много густой тени. Липа и рябина в этой компании лишь по грамматическому недоразумению оказались приписаны к женскому роду – такой глубокий тон, разумеется, способен был выдать только мужской хор.
Тесть, Александр Семёнович, в силу возраста и больных суставов отказывавший себе в речных и озёрных ваннах, сидел, окутанный палящим зноем, в раскладном кресле под сенью куста чубушника и сквозь ясный день сосредоточенно смотрел в надвигающуюся тьму, которая наступает после жизни. Очки для этого были ему совершенно не нужны.
Пётр Алексеевич тряхнул головой, и видение распалось. Пора было собираться в путь.
– А что вы один? – удивился Пал Палыч. – Друг ваш тоже вроде на куропатку хотел. Ня смог?
– А то Пётр Ляксеич один ня ездит, – ввернула слово в поучение мужу хлопочущая у стола Нина. – Они ж с профессором ня сросши.
– Не смог. – Пётр Алексеевич вздохнул. – Отца поехал хоронить в Челябинск.
Нина поджала губы; Пал Палыча горькое обстоятельство в жизни профессора Цукатова ничуть не смутило.
– То, что он отца хоронит, – это в порядке дел. Дети нас хоронить должны, а ня напротив. Если б отец его хоронил – вот где больно. А когда родителей – это по природе. Все мы временные…
Немного помолчав, Пал Палыч вернулся к прежнему разговору.
– Жданок всю жизнь хотел охотоведом стать, а ему в области было зарублено. Дед Геня зарубил.
– Как зарубил? – Пётр Алексеевич не ожидал такой прыти от покойного охотника.
– Я говорил: Жданок был гниловатый человек. – Пал Палыч насыпал из пакета в стоящую на столе корзинку сушек. – Дед капканы поставил, а его хвать – инсульт. И в больницу положили. Жданок узнал, что дед в больнице, и полный рюкзак капканов – двадцать или двадцать пять штук – снял. Да ещё мне хвастает: мол, я у деда снял. А дед пришёл из больницы – жалуется: «Паш, ну как так можно – сдёрнул все капканы! Я, – говорит, – ему отомщу». А у него, у Гени, пасынок – он его с мальства к охоте приучил – кормит дичиной областную инспекцию. Понимаете? И Геня пасынку сказал. А тот в Псков сказал. И псковский инспектор поручился, что в Новоржевском районе Жданок никогда охотоведом ня станет. И ему зарубили. – Пал Палыч с чувством тяпнул ребром ладони по колену. – Так и остался прядседателем общества.
– Тоже неплохо, – заметил Пётр Алексеевич.
– Прядседатель – должность общественная, охотники выбирают. А охотовед – должность государственная. И он туда хотел… Но как ему: инспекция общество проверяет – инспекция выше. – Пал Палыч доверительно обратил бледно-голубые глаза к Петру Алексеевичу. – Жизнь так сложилась, что я и с тем и с тем – и с Геней дружил, и со Жданком. Я знал, что ему ня быть… Поэтому сказал: «Давай – я в охотоведы». Я как раз из милиции ушёл. А он говорит: «Нет, всё равно я буду». Тогда я сам решил – через природоохранную прокуратуру. У меня как-никак за спиной техникум… А Жданок туда позвонил: «Ня берите его». И аттестовал меня в лучшем виде – хуже некуда. Мне потом так в прокуратуре сказали: «Ты – единственный в районе человек, который может навести порядок, но нам это ня надо». И всё. И вышло, что ни он, ни я. Вот так Жданок поступил – по такому принципу. Как мой отец говорил: или он пополам, или я вдребезги. Понимаете? И что мне за него держаться?
– А что ж держался? – Нина водрузила на стол чайник, струящий из носика сизый пар. – Никак отлипнуть ня мог, пока тот ня помер.
– И ня держался. Я сам сябе барин.
– Флаг в руки и барабан на шею, – напутствовала Нина. – Барин…
– Вот и иду, постукиваю.
С этими словами Пал Палыч пододвинул к себе налитую женой кружку чая и взглядом проводил Нину из кухни.
– Я её берягу, – сообщил он, как только та скрылась в дверном проёме. – В первую очередь ня как жану, а как мать моих дятей. Моя мать прожила девяносто два года – я на неё смотрел и радовался. Хочу, чтоб и Нина так прожила и дятей радовала. Они как начнут языками бить с дочкой… Дочка всё жалуется, всё выплёскивает, что скопилось, и я чувствую, что ей это надо – нужна мать. – Пал Палыч задумался: всё ли он ясно выразил. – Для себя, конечно, тоже берягу, но и для дочки. Больше для неё. Дочка ей и внукóв подкидывает, а Нина их учит: и к школе готовит, и в огороде с ими возится, и читать… Вот прислали внуков на каникулы – и у них задание: порешать столько-то примеров, почитать столько-то книжек. Она это всё с ими сделала. Ня будь матери, у дочки забот прибавится – ей тяжалей станет. Поэтому у меня на первом месте – это мать моих дятей, а на втором – жана. А она, Нина, ня понимает и нервничает. И с головой у ней ня вполне – капризов много. А в сямье умней тот, кто первым уступит. Много ума ня надо – развестись… Ну, найдёшь другую, и что? Только хуже – и сямья другая, и все принципы. Поэтому спокойней надо, и глаза закрывать на нервы. А то у Нины, что ня по ней, сразу: возьму вярёвочку и повешусь.
Пётр Алексеевич не ждал таких откровений – семейная жизнь Пал Палыча казалась ему едва ли не образцовой, а тут – нервы, верёвочка… Или смеётся хозяин, водит за нос? Пётр Алексеевич задумался. А, собственно, бывает ли семейная жизнь образцовой? Взять Иванюту – его Марина, с которой он теперь в разводе, в свои тридцать два так истово предалась религии, как в свои двадцать два предавалась любви. Новообратившись, она изучала жития и церковный календарь с тем же самозабвением, с каким прежде изучала «Лолиту» и «Камасутру», а мужа побуждала к совместной молитве с той же страстью, с какой прежде побуждала к исполнению супружеского долга. Иванюту она называла толстым и ленивым, хотя и то и другое не соответствовало положению вещей: брюшка Иванюта себе не завёл – по крайней мере, сверх того, что допускалось возрастом, – а от совместной молитвы отказывался с таким возмутительным равнодушием, с каким никогда бы не отказался от исполнения супружеского долга. Или взять его с Полиной… Ну с какой стати Полина решила, что самое подходящее место для нахлобучки мужу – машина, где они вдвоём и он за рулём? Ведь он бывает горяч – а если не сдержится, вскипит и гнев сорвёт крышку? В этот миг в его руках их жизнь… Поразительная непредусмотрительность. И вообще: женщины – несдержанные существа, они не могут не влюбляться. Так уж устроены. Поэтому мужьям следует позаботиться о том, чтобы жёны, раз уж увлечение неизбежно, влюблялись в кошку, черепашку, собачку или любую другую игрушку. И на этом – всё.
Пётр Алексеевич взял из корзинки сушку, поражённую маковой сыпью, и поднял над блюдцем чашку с чаем.
Со стороны крыльца раздался стук в дверь, скрип петель и глуховатый, но твёрдый, без дребезга, голос:
– Хозяин дома?
– Здесь! – откликнулся, не вставая из-за стола, Пал Палыч. – Заходи.
В прихожей, изнурённые гнётом лет, шаркнули ноги, и в дверях кухни появился дедок лет семидесяти двух с седой щетиной на сухих щеках и дряблой куриной кожей на шее.
– Садись, Илья Иваныч. – Пал Палыч хозяйским жестом указал на свободный стул. – Чай будешь?
Увидев за столом Петра Алексеевича, старик деликатно смутился – на предложенное место не сел, от чая отказался.
– Всё сторговал? – хрустнул сушкой Пал Палыч.
– Всё, слава богу. – Илья Иванович несколько раз согласно клюнул носом, покрытым сеткой кровяных жилок. – Я, Павлуша, вот что… Помнишь, говорили?
– Опять, что ли?
– Давеча забыл сказать: опять. Приходил, проклятый…
Хозяин шумно отхлебнул из чашки.
– Уж ты, Павлуша, попугай его, – продолжил старик. – Просто разорение, ей-богу! Прежде на овсы ходил к богатому. И такая холера – как катком укатает. Сядет в поле на задницу, пяредними облапит овёс, обсосёт и дальше двигает. За ночь-то, чуешь, сколько он изъездит. Просто дыра для хозяйства. А тяперь на пасеку повадился. Крайний улей собьёт, разметает да все соты, что на зиму пчалáм оставил, выест. Катается по зямле, как его пчёлы-то язвят, а всё равно ня уйдёт. В другую ночь – снова крайний улей. Всякий ня бярёт – только с краю… Так и ходит. Я и жалезки выставляю – он запах жалеза ня любит, – и старые ватники развесил, чтоб человечий дух был, а он всё одно… Ня боится. Того гляди, скотину начнёт ломать.