илы[14] и в стакан, из которого я собирался пить сок, плеснула немного этой прозрачной жидкости. Потом с вызовом – нарочно для Рейчел – пожала плечами, как ни в чем не бывало повернулась в мою сторону и посмотрела на меня голубыми с поволокой глазами. Я чувствовал, что текила влечет меня к себе, точно алкоголика. Но глаза всех присутствующих в кафетерии, казалось, были прикованы ко мне и моему стакану.
В затуманившихся глазах Марты по-прежнему читался призыв. Рейчел покраснела как рак, один ее косящий глаз смотрел на меня, другой – поверх моей головы. (Как мне теперь вспоминается, сестренка, в эту минуту за моей спиной возник декан факультета Азии и Северной Африки, которому я только сегодня утром давал объяснения по поводу недавней пьянки с колумбийцем.) Лицо Рейчел выражало попеременно то негодование, то печаль. Вдруг она схватила стакан с текилой и, обдав своим горячим дыханием Марту, одним духом осушила его, даже не поморщившись.
5
Теперь, сестренка, я опишу тебе, что произошло между мной и Рейчел, и не ради того, чтобы просто тебя позабавить, нет – писать об этом, глядя на твою фотографию, для меня уже физическая потребность. Но прежде чем рассказать о неожиданной близости между мной и Рейчел, я опишу тебе сон, который мне приснился, когда я задремал. Даже для такого сновидца, как я, сон был необычным – он вселил в меня беспокойство.
Он начинался в аэропорту Ханэда, куда я прилетел из Мексики, когда закончился срок моего там пребывания. То ли повлияла разница во времени, то ли воспоминания о долгом заточении в тесном самолетном кресле, но, с чемоданами в руках, я шел к конторке таможенного инспектора в каком-то отрешенном состоянии, духовно и физически опустошенный, точно в беспамятстве. Таможенным инспектором был тот же японец, который стоял здесь, когда я улетал, однако... (странным казалось само по себе то, что я это сознавал!) над ним возвышались два молодых китайских солдата, до пояса упрятанные в некое подобие узкого высокого ящика. В ярко-зеленой форме, с орденами, они нагло уставились на меня. Я потупился, стараясь не смотреть за таможенный барьер – там толпились китайские солдаты, их было великое множество. Тень черной птицы, беспорядочно машущей крыльями птицы, неожиданно вторгшейся в это крохотное пространство, перевернула мою душу. Вот оно что... Я сразу все понял. Пока я спускался по трапу самолета и нес к таможне свой багаж, люди вокруг меня перешептывались, словно перебрасывали друг другу крохотные осколки слов. Япония оккупирована китайской армией, и наша повседневная жизнь отныне определяется не нами: не только военные дела – это само собой, – но даже внешняя и внутренняя политика должна быть перестроена согласно модели, предложенной китайскими властями. Насущный вопрос – сколько ручной клади разрешено провозить беспошлинно? Об этом и шепчутся окружающие. Еще важнее другое – годятся ли паспорта? Действительны ли визы? А сам я, прислушиваясь к возмущенному и беспокойному шепоту окружающих, думал: я-то свободен. Наш край, не говоря уж о времени основания, даже в Век свободы не подчинялся внешней власти. И даже когда наш край снова оказался под властью княжества, а после его упразднения и учреждения префектур – под властью Великой Японской империи, благодаря уловке, придуманной Разрушителем, половина наших жителей осталась вне досягаемости государственных органов. Правда, вскоре, после поражения в пятидесятидневной войне, от этой уловки пришлось отказаться, но все равно идея Разрушителя в главном не умерла. И хотя Япония оккупирована китайской армией, я, как человек нашего края, независим. Но все равно, описывая мифы и предания деревни-государства-микрокосма, я не должен прибегать к туманным выражениям, которыми изобилуют наши предания, к словам, понятным лишь людям нашего края. Я смогу описать мифы и предания нашего края только на общепринятом японском языке, который, возможно, будет полностью запрещен китайской армией. Думая об этом, я впервые ощутил, как страх и чувство бессилия, которых я не испытывал с самого детства, сковали тело, черной пеленой заволокли мою душу. Следуя приказу, отданному на китайском языке таможенным инспектором, мое тело – плоская фигурка, вырезанная из черной бумаги, – склонившись в три погибели под тяжестью чемоданов, двинулось вперед. И я сам во сне со стороны провожал взглядом эту черную фигурку...
Проснувшись, я старался истолковать смысл моих сновидений. В моем пока еще сонном, заторможенном сознании стали все яснее вырисовываться их контуры. Рядом со мной спала обнаженная Рейчел; в ней все – и размеры, и формы – выдавало англосакскую породу. Между первым стаканом в университетском кафетерии и этой постелью в отеле «Парадайз» мы обошли немало баров, всюду пили текилу и болтали без умолку, не в силах наговориться.
Превысив допустимую для себя дозу спиртного, Рейчел отказалась от английского языка и говорила об идеях Мао исключительно по-испански. У себя в стране она изучала испанский как третий иностранный, но, получив для продолжения образования стипендию университета Мехико, преисполнилась решимости говорить только на испанском языке. И даже упорно пользовалась местным его диалектом, хотя в нашей повседневной университетской жизни, разговаривая со мной, изучающим что угодно, только не испанский, предпочитала свой родной язык. Алкоголь затуманил ее сознание настолько, что она вообразила, будто человек, для которого родной язык испанский, в определенных ситуациях начинает говорить по-английски и наоборот. Даже при моих ограниченных познаниях в испанском я без малейшего труда постигал логические построения медленно расхаживавшей вокруг меня Рейчел. Дело в том, что идеи Мао в ее интерпретации были упрощены и сведены до уровня ее собственной логики. Прислушиваясь к тому, как Рейчел излагала идеи Мао, я вдруг обнаружил, что основной силой, заставившей ее говорить по-испански, была откровенная страсть, требовавшая немедленного удовлетворения, будто речь шла об утолении голода.
Мы с ней свернули с широкой улицы Инсургентов в темный переулок и вошли в дешевый отель, явно облюбованный проститутками. Пока Рейчел принимала душ, они, ведя за собой «клиентов», трижды врывались к нам, хотя я старательно запирал дверь нашего номера, в который можно было попасть прямо из холла; и каждый раз из открытой ванной комнаты, сверкая розовым телом, высовывалась Рейчел и, как обиженный ребенок, кричала на них по-испански. На проституток ее крики не производили никакого впечатления – вдоволь насмотревшись на полуголого, в одной рубахе, японца, со скучающим видом возлежащего на кровати, они удалялись. Я каждый раз удостоверялся, что дверь на запоре, но все равно полной уверенности у меня не было, и потому я, поглядывая на свое отражение в огромном зеркале на стене, лишь ухмылялся, опьяненный текилой. Все это время сквозь шум воды из ванной доносился мелодичный голос Рейчел: ее испанский язык звучал так, будто она о чем-то скорбит, на что-то жалуется, но мне кажется, сестренка, она обращалась не ко мне, а к своему прежнему другу, который обрек ее на одинокую жизнь университетского стажера на чужбине. Наконец я встал с кровати, чтобы посмотреть, почему Рейчел так долго не выходит из ванной, – она тщательно мылась, направив струю душа, от которой шел слабый пар, в промежность, «Онанизмом занимаешься?» – спросил я, усмехнувшись, хотя не сомневался, что именно этим она и занималась. Меня она, видно, оставила на закуску.
Тело у Рейчел было малоприятным. Кожа в пупырышках. Я пишу, сестренка, о ее теле и мысленно сравниваю его с твоим, таким совершенным, с твоими маслянисто сверкающими ягодицами. Я не осрамился перед ней только потому, сестренка, что мысленно представлял себе, как ты стоишь обнаженная у окна и смотришь на реку, бегущую по дну долины, на горный склон, а я будто выглядываю из-за твоей спины, и мне это очень приятно...
Я не услышал от Рейчел вздоха сожаления, вздоха разочарования – она лишь целовала меня, без конца повторяя: хапонес, хапонес[15]. А я, полузадушенный ее могучими объятиями, думал со страхом: какими глазами посмотрю я завтра утром на эту огромную женщину, проснувшись с ней в одной постели? – и этот страх я воспринимал как наказание за равнодушие к Рейчел.
Наконец я заснул, видел сон и проснулся оттого, что он лишил меня покоя. Чтобы Рейчел, которая лежала неподвижно и, как мне казалось, даже притворялась спящей, не догадалась, что я проснулся, я, стараясь не шелохнуться, шаг за шагом возвращался к отлетевшему сну. Я пытался восстановить увиденное, уловить его смысл, но в моей еще затуманенной после текилы голове всплывало лишь тяжелое чувство, вызванное странной картиной – аэропорт Ханэда, наводненный солдатами китайской армии, и все сильнее угнетавшее меня чувство отчаяния, вызванное запретом говорить на родном языке. А не может ли такое случиться на самом деле? Ведь будущее тогда беспросветно, в отчаянии думал я, содрогаясь в душе. Мысль эта тяжелым камнем легла на сердце. Это отчаяние соседствовало со страхом перед выстроившимися шеренгами солдат китайской армии в форме цвета хаки.
Я стал снова погружаться в сон, но, заснув, тут же пробудился. Словно засыпал только ради еще одного, нового сна. Я и в самом деле увидел сон, необычно ясный. Он возвращал меня в детство, в годы американской оккупации, которую мы, сестренка, пережили наяву. По префектуральной дороге, направляясь в нашу долину, ехал джип оккупантов. Люди нашего края собрались у узкого прохода, ведущего в долину, – как раз в том месте, где оставались обломки огромных скал и глыб черной окаменевшей земли, взорванных созидателями. Они собрались там, привлеченные слухами, распространившимися среди жителей долины и горного поселка – «поселковых» (открыто их так не называли, но притесняли с незапамятных времен). Рядом с ними стояли дед Апо и дед Пери, хотя в действительности к моменту окончания войны их уже не было в деревне. Они вызвались переводить солдатам оккупационных войск то, что будут говорить «поселковые». Американцы вселяли в мою душу – во сне я еще был ребенком – ужас...