ительно депрессии существуют такие же сомнения: вдруг вся наука о депрессии строится на медикализации обычной человеческой грусти?
Стоит еще раз повторить, что философская основа критики медикализации (и психофармакологии) – это дуализм, разделяющий духовное и физическое. Медикализировать – значит вывести нечто из пространства духовных явлений в пространство материального, перенести то, что раньше считалось нетелесным, в класс телесных явлений. При этом признание человеческого опыта чисто телесным переживанием считается постыдным упрощением, которое ничего «по-настоящему» не улучшит, а только принесет дополнительные трудности.
Это было бы справедливо, если все телесное в человеке призрачно и вторично. Но это не так, даже с точки зрения христианской религии, подчеркивающей, что тело – это очень важно, настолько важно, что оно должно воскреснуть, и человек в Царстве Небесном будет пребывать в теле, а не как бестелесное привидение. В боязни физикализации психической жизни чувствуется атавизм древнего гностического пренебрежения к телу, просочившегося в христианскую аскетику: тело надо унижать, оттеснять куда-то на задний план, не давать ему говорить, бичевать его, не слушать его, подчинять его внешним моральным авторитетам.
Медикализация не происходит тогда, когда какое-либо состояние приемлемо для индивидуума. Например, такое житейское явление, как бездетность, часто медикализируется и получает статус болезни, которую лечат врачи. Но ведь не для всех людей бездетность является проблемой. Бездетность медикализируется тогда, когда она воспринимается человеком как источник страдания. Чтобы убрать это страдание из своей жизни, он/она идет к врачу, который назначает лечение от бесплодия, рассматривая жалобу пациентов как медицинскую проблему.
Таким образом, ключевым критерием является страдание.
Разговоры о депрессии как медикализированном несчастье (грусти, унынии, слабоволии) имеют смысл, только если мы оставляем за собой право сомневаться в страдании депрессивного человека. Лечить депрессию по-медицински (таблетками и т. п.) не надо, если 1) пациент не страдает, 2) это естественное страдание, которое бывает у всех людей и присуще жизни человеческой (экзистенциальная психотерапия начинает с этого тезиса), 3) это страдание, которое появляется у особенных людей, и должно приниматься ими как вызов, как инструмент для самоулучшения.
Два последних пункта звучат по-философски, но на самом деле в русле философии сознания научно-исследовательский интерес представляет только первый пункт. Это и есть одна из глубоких философских проблем психиатрии – как диагностировать (выявлять, оценивать, прогнозировать) субъективное состояние.
В философских спорах на тему доступности субъективного сознания для научного изучения на одном фланге располагаются те, кто считают, что опыта с приватным, привилегированным доступом вообще не существует, а на другом фланге – картезианцы, для которых все субъективное недоступно для науки, поскольку сознание, как духовная сущность, закрыто для естественно-научного анализа. И на этом, картезианском, фланге большинство людей, кто когда-либо задумывался о природе психики.
Пока философы спорят, психиатрам, видимо, нужно сделать обходной маневр, обойти поле битвы, развернувшейся вокруг психофизической проблемы (проблемы тело/сознание[46]), и выйти напрямую к биологической реальности. Психиатрии остается скромно признать, что биология человека – это единственное, с чем медицина на данный момент может иметь дело, не уклоняясь в сомнительные с научной и философской точки зрения практики.
Что касается пользы страдания, играющего какую-то особенную роль в повышении личной продуктивности, то этот вопрос часто задавали Питеру Крамеру, которому после выхода книги «Слушая прозак» пришлось не просто защищать плюсы психофармакологии, но и доказывать наличие минусов в болезнях! В книге с энергичным названием «Против депрессии» он пишет, обращаясь не столько к «фармакологическим кальвинистам», сколько ко всем, берущимся рассуждать на эту тему без должного опыта: «Депрессия – это самая разрушительная болезнь в истории человечества» [7].
Крамера искушали вопросом, прописал бы он психотропные препараты Ван Гогу. Вдруг, если бы он дал ему лекарства, гений превратился бы в обычного человека. В самой постановке вопроса есть что-то издевательское (стигматизирующее) по отношению к человеку, страдающему от психического заболевания. Рак тоже может кого-то на что-то вдохновить. Но к раку относятся серьезно всегда, независимо от свойств личности пациента.
В нашей культуре у депрессии другой статус, ее не воспринимают как такое же зло, как, например, СПИД или рак. Депрессия, отмечает Крамер, в общественном сознании рисуется в виде героической меланхолии. Архетип героический меланхолии – Гамлет (безвольный, апатичный, тревожный суицидник), человек, в чьем существовании есть красивая глубина, которой лишены обычные люди.
Ответ Крамера искусителям звучит так: ваша ошибка в том, что вы считаете депрессию чем-то меньшим, чем болезнь, или чем-то большим, чем болезнь. Если депрессия есть лишь свойство тонко чувствующей натуры, то это меньше, чем болезнь. Если это нечто, приобщающее к высшим смыслам бытия, то это больше, чем болезнь.
На самом деле депрессия – это болезнь, не больше, и не меньше. И Ван Гогу, человеку с суицидальными идеями, конечно, нужны были лекарства.
Врач не должен задаваться такими вопросами: не ослабеет ли гениальность, не пропадет ли своеобычность, не пострадает ли личностная уникальность моего пациента, если я избавлю его от страданий?
Примерно так же странно звучит вопрос «Всегда ли улучшение – это хорошо?», выведенный в название вступительной статьи в сборнике, посвященном этическим аспектам новых медицинский технологий [8], или вопрос автора рецензии на книгу Питера Крамера о депрессии «Бывает ли так, что чувствовать себя плохо, это лучше, чем чувствовать себя хорошо?»[9].
Вероятно, философ тем и отличается от врача, что может опробовать десятки вариантов ответа на этот вопрос, находя в каждом из них определенную интеллектуальную привлекательность. Врач действует в более ограниченном пространстве для творческого поиска. В списке его целей на первом месте стоит улучшение состояния страдающего человека, то самое улучшение, которое кому-то видится морально неоднозначным, кому-то ненужным, а кому-то, как ни удивительно это звучит, вредным и греховным.
1. Klerman Gerald L. Psychotropic Hedonism vs. Pharmacological Calvinism. The Hastings Center Report, vol. 2, no. 4, 1972, pp. 1–3.
2. Ibid.
3. Ницше Ф. Воля к власти, 659.
4. Joseph E. LeDoux. Anxious: The Modern Mind in the Age of Anxiety. Oneworld Publications, 2015.
5. Prinz Jesse J. Gut Reactions: a Perceptual Theory of the Emotions. Oxford: Oxford UP; 2004.
6. Kraemer F. Authenticity Anyone? The Enhancement of Emotions via Neuro-Psychopharmacology. Neuroethics. 2011 Apr;4(1): pp. 51–64.
7. Kramer Peter. Against Depression. Penguin books, 2006.
8. Enhancing Human Traits. Ethical and Social Implications. ed. by Erik Parens, Georgetown University Press, 2000.
9. Elliot Carl. The Tyranny of Happiness: Ethics and Cosmetic Psychopharmacology [in] ibid.
Раздел IV. Влияния извне
Японская грусть и американские антидепрессанты
Один из самых известных примеров того, как психиатрическая нозология вступает в конфликт с культурной традицией, это сложности с внедрением современных антидепрессантов в Японии.
Последовательность инноваций в Японии в этой области выглядела так: сначала разработка маркетинговой стратегии, потом изменение общественных стереотипов и параллельно с этим трансформация врачебной практики. Получилось так, что одной из причин культурного сдвига стал маркетинг, расширивший не только представление о методах лечения психических заболеваний, но и видение психопатологии как таковой.
В Японии всегда был крупный фармацевтический рынок и всегда было много психиатров по сравнению с другими азиатскими странами. Японская психиатрия росла под влиянием немецкой традиции и поэтому получила более биологический уклон, что способствовало активному применению психотропных препаратов. Никаких проблем с продвижением антидепрессантов нового поколения (СИОЗС[47]) в Японии, по идее, не должно было возникнуть.
Однако все 1990-е гг. Япония прожила без антидепрессантов группы СИОЗС. Флувоксамин появился только в 1999 г., пароксетин – в 2000 г. До этого американская компания Eli Lilly отказалась входить на японский рынок со своим революционным антидепрессантом – прозаком. Почему?
Самое простое объяснение – затруднения с регистрацией нового препарата. Испытания нужно было проводить в Японии, результаты испытаний в других странах японские регуляторы лекарственного рынка не принимали. С этим у западных компаний были серьезные проблемы. Испытания в Японии не прошли сертралин и буспирон. Даже такой повсеместно признанный препарат, как диазепам, провалил тестирование. Впрочем, у испытаний диазепама был не совсем корректный дизайн[48]: маленькие выборки и слишком широкий разброс симптоматики в экспериментальных группах.
Eli Lilly планировала провести исследование эффективности прозака в Японии, но расчеты показали его нерентабельность [1]. Существовало оправданное опасение, что у прозака и подобных ему лекарств просто не будет покупателей. Ни врачи, ни пациенты не оценят возможности новых антидепрессантов, потому что состояние психики, которое призваны исправить эти лекарства, не считается в японской культуре патологическим и требующим врачебного вмешательства.
Японская психиатрия традиционно занималась больными, требовавшими наблюдения в стационаре. Нетяжелыми расстройствами психиатры не интересовались, их лечили врачи общей практики, которые, сталкиваясь с депрессией, назначали бензодиазепины