Игры тестостерона и другие вопросы биологии поведения — страница 30 из 40

Пока все выглядит осмысленно. Когда я был моложе, признаки того, что я несу его в себе, вызвали бы Эдипово отрицание, защитное выискивание различающих нас мелочей. Но я мог справиться, сохраняя хладнокровие, отдавая отцу должное без фрейдистской желчи. Но потом дело приняло пугающий оборот.

Когда я провел неделю в трауре в родительском доме, то увидел масштабы его предсмертной уязвимости – повсюду были бутылочки нитроглицерина. Я увез одну в Калифорнию и носил с собой. Я занимался любовью с женой, тренировался в спортзале, вел лекцию – везде со мной была бутылочка: на тумбочке у кровати, в кармашке спортивной куртки, среди моих бумаг. Однажды я куда-то ее задевал, и я потерял покой. Дело было не в том, что я потерял священную реликвию, предмет, который я бы когда-нибудь показал своим детям, рассказывая о человеке, которого они не знали. Я чувствовал себя беззащитным. Болело ли мое сердце, или это было его больное сердце во мне, которое я бдительно сторожил с лекарством наготове?

Что это вообще за чертовщина? Я не верю в Бога, богов, серафимов и ангелов, переселение или перевоплощение душ. Я и в души не верю, и в НЛО – даже если на них летает Элвис. Это мой бескомпромиссный идеализм растревожился от такого переплетения – или это его бескомпромиссный идеализм растревожился во мне?

Пик путаницы пришелся на месяц позже – это была последняя лекция моего курса. Незадолго до этого моя мать, измотанная заботами об отце, поддалась на уговоры, оставила его на несколько дней с сиделкой и приехала отдохнуть. Она зашла послушать мою лекцию, и студенты аплодировали, когда я ее представил. Они были большие молодцы. Через четыре дня отец умер, лекции отменили, и позже многие студенты говорили теплые слова поддержки. Я почувствовал близость со всеми четырьмя сотнями человек на курсе. В конце последней лекции я решил рассказать им о том, каким блестящим лектором был мой отец, чему я научился у него, что может пригодиться им в жизни. Я хотел произнести торжественную эпитафию, но что-то пошло не так, и вот, одетый в его рубашку, я читал лекцию от его лица, давая немощные советы 80-летнего старца.

Я предупреждал их – полных желания справиться с жизненными трудностями, принести пользу, быть продуктивными, – что нужно готовиться к неудачам, что принятые на себя обязательства и преданность делу означают отказ от многого другого, например близости с собственными детьми. Это говорил не я – я сохранял оптимистический взгляд на возможность баланса между родительством и служением науке. Говорил он – видавший виды, разочарованный, чувствующий вину и сожаление, о которых говорил в последние годы, – что во время моего детства он вечно пропадал на работе. Я сказал им, что знаю: они хотят изменить мир, но нужно готовиться к немыслимому – однажды они устанут. В конце, задумавшись, не приведет ли такой прилив эмоций к типичному для него приступу ангины, я от его имени попрощался с толпой 20-летних, полных жизни и будущего. Тем вечером я убрал подальше нитроглицерин.

В тот месяц я забивал себе голову невероятными диагнозами из учебников, которые могли бы объяснить это смешение. Спустя год, уже безопасно отдалившись от поля боя за собственную индивидуальность, я стал лучше понимать, что тогда происходило. Уверен, что события не заслуживали диагноза, и не думаю, что путаница с границами наших с отцом индивидуальностей была связана с его неврологическими нарушениями. Я увидел патологию там, где ее не было, – так в полной мере проявились патологические последствия моего научного образования; а в том, что я пережил лишь краткую вспышку того, что нормально для человеческого опыта, – проявилось во всей полноте обнищание нашего времени.

Мне доводилось видеть такие вспышки у других. Благодаря тому что я много лет работал в Восточной Африке, я часто сопровождал своих африканских друзей к ним домой – в какую-нибудь деревушку. И каждый раз было очевидно, что мой друг почти такой же чужак в своем доме, как я. Неприкаянный, получивший образование, а потом нашедший работу далеко от дома и путающий слова родного языка – он возвращается с новыми порядками и с белым другом.

А мир, откуда уехал мой друг, всегда был одинаков. Был дед, который был Дедом. Был тронувшийся деревенский дурачок, который бродил по склонам, был пьяница-драчун. Дома у друга всегда был старший брат – первый сын, который остался. Он сидел рядом со стареющим отцом: молчаливые, тусклые крестьяне, простодушные мужчины, которые не говорили ни на английском, ни на суахили, однажды побывали в окружном центре, но дальше не выезжали. Многословные рассказы моего друга о большом городе вызывали у них смесь веселья и недоумения, и они флегматично покряхтывали в унисон. Это мир, лишенный западного стремления к индивидуализации. Учителей из гуманитарных миссий выводит из себя, когда школьники не дают ответ, который знают, просто не хотят выделяться, чтобы не осрамить товарищей. «Высокий колос срезают первым», – говорит пословица. В этом мире ни один родитель не думает: «Я хочу для своих детей лучшего», и бессмысленно спрашивать детей, кем они хотят стать, когда вырастут. Никто не задумается, нормально ли для 30-летних все еще жить с родителями, и никто не сочтет работу в семейном бизнесе признаками недостатка независимости. Вам повезло, если вы возделываете ту же землю и растите своих детей так же, как ваши родители, если вы (как те старшие сыновья) превращаетесь в своих родителей и ваши личности сливаются.

Томас Манн, пересказывая библейский сюжет в «Иосифе и его братьях», затронул эту тему. Он описывает, как молодой Иосиф слушает истории старого Елиезера, слуги отца, – истории, рассказанные от первого лица об опыте Того Самого Елиезера, слуги Авраама из мифического прошлого. Манн подчеркивает, что «"Я" старика не имело достаточно четких границ, а было как бы открыто сзади, сливалось с прошлым, лежавшим за пределами его индивидуальности, и вбирало в себя переживания, вспоминать и воссоздавать которые следовало бы, собственно, если смотреть на вещи при солнечном свете, в форме третьего лица, а не первого»[39].

Этого Елиезера не объединяли с мифическим общие черты. Состарившись, он стал мифическим Елиезером, как и ожидало от него общество.

Это триумф архетипов. В любом традиционном обществе есть Елиезер, вольноотпущенник, ставший мудрым слугой. Должен быть и Исав, первобытная сила простоты, должен быть братоубийственный конфликт за благословение умирающего отца, должен быть Авраам – протопатриарх. Эти нужды шире индивидуальных прав на очерченное «Я», и людей называют и растят, чтобы они стали следующими воплощениями. Авраам всегда живет 900 лет, потому что в каждом сообществе будет такой Авраам – ему просто иногда надо будет переселяться в новое тело.

Это не взгляды Джейнса, в которых чувство самости еще не возникло. Это чувство просто не так важно, подчинено чему-то большему, племенному.

Такая непрерывность не главенствует, и мы можем уловить хотя бы ее отблеск – как произошло со мной в эмоциональном кризисе. У моих студентов границы «Я» как экзоскелеты. Большинству из них не нужны религии, традиции, ритуалы, а если их и тянет к ритуалам, то не к длящимся вертикально сквозь время, а к свежесозданным, которые они разделяют с ровесниками, горизонтально. Те, кого я учу быть учеными, берутся за дело как воины, которыми им и надлежит быть: свергают существующие знания и царствующие парадигмы, каждым открытием убивают своих научных предков. И если я научу их хорошо, мне придется получить удовольствие от неизбежности того, что и я однажды стану их Эдиповой мишенью. Состязательная наука во многих отношениях представляет собой особенно ущербную версию западной модели, в которой факел между поколениями не передают, а вырывают из рук. Студенты идут точно по расписанию взросления, когда думают, что высвободились из-под гнета предшественников и могут заново изобрести мир. А если им случится запутаться, где кончаются они и начинается кто-то другой, – очевидно, что происходит что-то достоверно ненормальное.

Я все меньше похож на них. Я все еще могу обойтись без религии, но немного ритуалов не помешает. Есть и другие изменения. Во время игры в футбол молодые носятся мимо меня, как угорелые; я не могу подобрать ответ к загадке из телевикторины, которую с легкостью решают старшеклассники. В моей бороде немало седины, мой позвоночник наверняка начал усыхать, а периоды невозбудимости клеток – удлиняться. Через несколько дней рождения настанет время, когда лучше регулярно позволять врачу пощупать простату. Потихоньку доходит, что мое четко очерченное «Я» не такая уж большая ценность.

В племенную ментальность невозможно вернуться. Мы не можем повернуть назад. Она может лишь отдаваться эхом, намеком, – в нашем мире, закованном в броню индивидуальности, – что небольшая спутанность границ «Я» может быть проявлением здоровья, любви и почтения, позволяя человеку почувствовать себя неотъемлемой частью непрерывности. Посреди разнообразия научных ярлыков это урок о том, что можно слишком многое принять за патологию. А главное, это урок о том, что не так уж плохо, если кто-то примет вас за вашего отца.

Моему отцу, Томасу Сапольски (1911–1994)

Что еще почитать

Обзор литературы о расщепленном мозге можно найти в книгах основного соавтора и ученика Роджера Сперри: M. Gazzaniga, The Bisected Brain (New York: Appleton-Century-Crofts, 1970); и в M. Gazzaniga, The Cognitive Neurosciences (Cambridge, Mass.: MIT Press, 1995). Краткое содержание взглядов Сперри см. в R. Sperry, «Consciousness, Personal Identity and the Divided Brain,» Neuropsychologia 22 (1984): 661. Обсуждение латерализации функций мозга см. в N. Geschwind, «Cerebral Dominance in Biological Perspective,» Neuropsychologia 22 (1984): 675.

О провокационных идеях Джейнса можно прочесть в его книге: J. Jaynes, The Origin of Consciousness in the Breakdown of the Bicameral Mind