Но он все равно будет бороться.
Бороться, трудиться, бить и неистовствовать — вот и все, что ему оставалось на этом свете. По этой причине его постоянно снедала лихорадочная жажда деятельности, которая не давала ему ни минуты покоя и вынуждала каждый вечер валиться с ног от усталости.
Он сжег книги.
Его толкнула на это убежденность в том, что из-за них он расслабился, потерял время, необходимое для сна, забил себе голову дурацкими идеями, и он вслух зарекся, что больше не прочтет ни строчки, проклиная тот день, когда ему вздумалось научиться читать.
— Это просто смешно, — сказала Малышка Кармен, наблюдая, как он швыряет книги в огонь. — Нет ничего плохого в том, чтобы уметь читать, другое дело — двадцать раз перечитывать, как ты, «Одиссею». Чего ты ждал? Что превратишься в Одиссея?
— Да что ты знаешь об Одиссее?
— То же, что знают все: он был сумасшедшим, отправившимся на войну, которая его совершенно не касалась, бросив в одиночестве замечательную жену. — Она улыбнулась. — Плохо то, что она не сбежала с первым постучавшимся в дверь, вместо того чтобы ждать его годами.
— Ты бы не стала его ждать?
— Конечно нет, — тут же ответила она. — Мужчина, который по своей воле идет на войну, заслуживает лишь забвения и смерти. Какое, к черту, Одиссею было дело до того, спала Елена с Парисом или нет? Почему это Пенелопа должна была сидеть дома, пока ее муж пытался вернуть Елену старому маразматику? Эта «Одиссея», которая так тебе нравится, — всего-навсего дурацкая история, написанная мужчинами, которые предпочитали поубивать друг друга вместо того, чтобы заниматься любовью со своими женами. — Она презрительно улыбнулась. — Считается же, что эти самые греки все были наполовину содомитами.
Он взглянул на нее с изумлением:
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что сказала. Что они совокуплялись друг с другом, и поэтому им так нравилось вместе ходить на войну!
Игуана Оберлус несколько минут молчал, роясь в памяти, и смотрел, как пламя пожирает том «Хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского».
— На моем последнем корабле застукали вдвоем пару юнг, — наконец сказал он. — Они были еще совсем юнцы, но капитан Харрисон приказал связать их нос к носу и повесить за бортом, так чтобы ноги были в воде, и их откусили акулы. Господи, как же эти юнги кричали! — прибавил он. — Один помер той же ночью, другому прижгли культи каленым железом и ссадили на берег в Ямайке. — Он поцокал языком. — Капитан уверял, что один содомит наносит команде больше вреда, чем цинга, потому что после шестимесячного плавания китобой, даже тот, что мужик мужиком, может поддаться искушению.
Она взглянула на него лукаво:
— Ты ни разу не поддался?
Оберлус со смехом сказал:
— Да кто бы стал искушать меня, с эдакой физиономией? — И уже другим тоном продолжил: — Даже содомиты не желали иметь со мной дела. — Он поворошил палкой золу от книг. — Известно ли тебе, что я никогда ни с кем не говорил больше пяти минут? Похоже, никому не нашлось, что мне сказать. — Он покачал головой, словно отказывался верить в собственное прошлое. — Просить уделить чуть больше пяти минут внимания на протяжении всей жизни — не слишком обременительная просьба, тем не менее мне никогда столько не уделяли.
— Для человека, который заявляет, что ему плевать на человечество, ты чересчур себя жалеешь, — заметила Малышка Кармен. — Или ты оправдываешься?
Он взглянул на нее с плохо сдерживаемой яростью — или, может быть, с презрением.
— Нет. Я не нуждаюсь в оправдании, — сказал он резко. — И меньше всего перед тобой — той, которой нет оправдания.
— Откуда в тебе такая уверенность? Что тебе вообще известно о моей жизни?
— Мне достаточно того, как ты себя ведешь с того времени, как появилась здесь, — ответил он. — В тот день, когда ты не смогла в меня выстрелить — и это после всего того, что я с тобой сделал, — я понял, какова ты на самом деле.
— Не всем же нам быть убийцами.
— Убить меня в тот момент было твоим долгом. Но ты этого не сделала, потому что тебе нравилось, чтобы я, отвратительное существо, к которому никто сроду не приближался по собственной воле, держал тебя в рабстве. Кто еще стал бы дрючить тебя в задницу или стал бы унижать тебя, как я? Тебе будет непросто найти такого, как я, если однажды удастся от меня избавиться. Если у тебя получится, если удерешь, закончишь шлюхой в портовом кабаке, ложась под любого в обмен на несколько монет, чтобы отдать их сутенеру, который будет тебя драть. Вот она, твоя суть, — заключил он. — У меня и то больше шансов изменить физиономию, чем у тебя — изменить наклонности.
Малышка Кармен нежно погладила раздувшийся живот, который, казалось, вот-вот лопнет.
— Ребенок заставит меня измениться, — уверенно сказала она — Это будет прекрасный малыш, мне будет кому посвятить жизнь. Когда у женщины появляется ребенок, она забывает свои фантазии.
Он долго на нее смотрел. Наконец покачал головой:
— Ты — нет. Тебя никто не заставит их забыть. Такой ты уродилась, такой и помрешь.
•
Схватки начались в середине дня, и она кричала в течение нескольких часов, обливаясь потом и корчась, плача, молясь и осыпая ругательствами «проклятого отвратительного урода, который заставил ее зачать другого урода, который собирается убить ее изнутри».
Игуана Оберлус хранил молчание в ожидании, пытаясь не забыть полученные указания и стараясь не думать о том, что время пришло и очень скоро ему предстоит принять самое важное решение в жизни.
Ребенок, которому предстояло родиться, был его ребенком — тем единственным, что он мог считать по-настоящему своим в этой жизни. А также единственным напоминанием о себе, которое он оставит на свете, когда умрет. И все же он рассчитывал, что ему хватит смелости бросить ребенка в пропасть, по крайней мере до того, как он заплачет, если, конечно, придет к заключению, что он и его пленница породили очередного Оберлуса.
Он уже давно размышлял об этом, и был даже такой момент — до прихода английского корабля, — когда он подумал: а что, может быть, ребенок и смог бы жить на острове, где нет зеркал и где никто никогда не посмел бы ему сказать, какое у него лицо?
Он был бы его сыном, его наследником, королем Худа и всех его рабов и богатств, воспитанным своим отцом в убеждении, что они двое правы и совершенны и, так как они еще и сильны, остальные люди должны им служить и подчиняться.
Однако теперь даже эта мечта оказалась неосуществимой, и, родившись уродом, ребенок был обречен идти по его стопам — не как принц-наследник острова, а как самое отвратительное из всех живых существ.
Он вспомнил детство, и понял, что он меньше, чем кто бы то ни было, имел право заставлять человеческое существо переживать такие же самые страдания, которые выпали на его долю в те годы. Жизнь — не бог весть какая ценность, чтобы платить за нее столь высокую цену, особенно когда тебе неведомы ярость, оттого что ты живешь, и жажда мести — или ты их не испытываешь.
Ребенок в одно мгновение попадет из горячего чрева матери в теплое море, в которое погрузится навеки, даже не начав дышать.
Из небытия в небытие, избежав при этом долгого путешествия через страдание, чтобы в конечном итоге оказаться там же.
Зачем ему нести свой крест, страдать, как он, его отец, если не существует — он в этом абсолютно убежден — никакой жизни после смерти, которая служила бы воздаянием за все пережитые страдания?
Он, Оберлус, по прозвищу Игуана, порождение преисподней, омерзительное существо, от которого все шарахаются, знает, что нет ни Бога, ни Неба, ни Ада, которые оправдали хотя бы одну слезинку его сына, а посему он, Оберлус, по прозвищу Игуана, присваивает себе право избавить его от напрасных страданий.
Крики стали громче.
Свет масляных светильников, казалось, стал дрожать еще сильнее.
В углу кипела вода над огнем, который усугублял фантасмагорическое освещение пещеры.
Малышка Кармен, вцепившись в железные прутья кровати, тужилась изо всех сил.
Игуана Оберлус ждал, не нарушая молчания.
Наступил рассвет.
Ребенок родился.
Малышка Кармен затихла и утомленно закрыла глаза.
Игуана Оберлус перерезал пуповину, взял младенца на руки и завернул в чистую тряпку.
Затем очень медленно поднес его к свету и пристально рассмотрел.
Малышка Кармен открыла глаза и с волнением взглянула на Игуану Оберлуса.
Он прошел к выходу из пещеры и швырнул новорожденного в пропасть, проследив, как тот с тихим всплеском ударился о серую поверхность моря — стального и спокойного, — над которым с первыми лучами солнца уже начали кружить фрегаты, олуши, альбатросы и чайки.
•
— Я хотела взглянуть на него.
— Он тебе не понравился бы.
— Это был мой ребенок.
— А также мой. Я говорил тебе, что я это сделаю, и сделал. Его проблемы уже закончились.
— Ни у кого нет права вот так распоряжаться жизнью других.
Он взглянул на нее, насупившись.
— У меня есть такое право, — уверенно сказал он. — В Древней Греции спартанцы бросали в пропасть детей, у которых имелся какой-то изъян. Многие животные тоже убивают таких детенышей. Только наш вид находит удовольствие в том, чтобы оставить их в живых — чтобы затем постепенно сжить со света. Есть у меня такое право, — повторил он. — И я не раскаиваюсь в том, что им воспользовался.
— Но мне было нужно взглянуть на него, — настаивала она. — Как я могу быть уверена в том, что он был ненормальным?
— Зачем же в таком случае мне понадобилось его убивать?
— Потому что ты его не хотел. Потому что ребенок осложняет жизнь. Потому что я, возможно, изменилась, а ты не хотел, чтобы я менялась. — Она пожала плечами. — Потому что тебе нравится убивать. Есть масса причин!
Оберлус тоже пожал плечами и вдобавок развел руками, безразличие его выглядело неподдельным.
— Можешь думать что хочешь, — сказал он. — Мне все равно. Он уже мертв, никто его не воскресит, незачем об этом больше толковать. Так будет лучше. Лучше для всех.