Их было 999. В первом поезде в Аушвиц — страница 12 из 69

Местные же, замешкавшись дома со сборами, теперь торопливо шагали к пункту регистрации, и на всех улицах, по которым они шли, им со дворов махали матери. В числе этих девушек были дочь зажиточного рабби Клари Атлес, нескладная Жéна Габер, красавица Гелена Цитрон, шумная Марги Беккер, величавая Рия Ганс со своей младшей сестрой, кудрявой Майей, Леины подруги Анна Гершкович и Аннý Московиц, захватившая с собой буханку, испеченную для нее госпожой Фридман. Они нагнали Эдиту с Леей, которых знали всю жизнь, и все вместе, перейдя через пути, направились к старому школьному зданию.

Местный полицейский у дверей наказывал родителям оставаться на улице и ждать снаружи. Девушки сами выстроились друг за дружкой и пошли внутрь школы, куда их уже больше года не пускали учиться. Полицейский знал почти всех этих девочек еще с тех времен, когда они играли в пятнашки и держались за мамкины юбки. В конце концов, в Гуменне вообще все друг друга знают. Было ли ему известно что-то большее? Если и было, он не сказал. Шторы в школе опустили, чтобы никто не заглядывал в окна.

Мы можем представить, как они послушно входят в здание: рыжеватая блондинка Анна Гершкович, за ней – жгучая брюнетка Гелена Цитрон, следом – золотоволосая Адела Гросс. Волосы расчесаны и убраны, из-под зимних шляпок выбиваются кудряшки. Без старшей сестры Адела выглядит немного растерянной. Эдита держится поближе к сестре и опасливо посматривает по сторонам. Она уезжала из дома единственный раз – когда навещала дядю в Стропкове, и мысль об отъезде на несколько месяцев наполняла смятением. Но ведь она будет не одна, а с сестрой и подругами.

– Мы молодые и сильные. Ничего особенного не случится, – бодрилась одна из Аделиных подруг, и ее юная бравада вселяла в других оптимизм.

Перешептываясь, девочки медленно продвигались к двум длинным столам, где выпаливали свои имена, многие – с заготовленными заранее отговорками. В голосах девушек побогаче звучали хозяйские нотки – ведь для них обещали сделать исключение. В любую минуту на дороге могут появиться родители, размахивая документами, которые избавят их от трудовой повинности. Они были уверены, что с ними будут обращаться уважительно в силу положения их семей, и прятали свои сомнения и тревоги за напускным гонором. Среди девушек победнее кто-то смирился с судьбой, а некоторые протягивали клочки бумаги, где удостоверялся статус «кормилицы семьи», все еще пытаясь упросить, чтобы их отпустили. Никто из гражданских чиновников не реагировал на жалобы о тяготах и не обращал никакого внимания на социальное положение отцов.

Если кому и хватило самоуверенности прямо заявить об обещанном освобождении, так это девушке из самой богатой в Гуменне еврейской семьи. Адела Гросс бросила горделивый взгляд на устрашающего вида мужчин, вопросительно подняла брови и сообщила, что она – внучка видного лесопромышленника Хаима Гросса. И что льготу ему обещал лично президент Тисо. Но они смотрели куда-то сквозь нее.

– Следующая!

Когда мужчины не хотят, чтобы им докучала женщина, у них есть такой особый взгляд – настолько пренебрежительный, что женщина чувствует, как ее презирают… больше того, просто не видят, ее для них как бы не существует. Именно такой взгляд ловили сейчас на себе девушки. Многие из них впервые столкнулись с подобным расчеловечиванием.

Эдита обратила внимание, что за длинным столом рядом с гражданскими чиновниками сидят несколько гардистов и один эсэсовец. Это удивило ее. При чем тут СС?

Хороший вопрос. Знай они ответ, их родители, соседи, вся община, возможно, приложили бы больше усилий для освобождения своих дочерей. Но они не знали, и, хотя смышленые девушки вроде Эдиты молча удивлялись, они понимали, что задавать вопросы вслух здесь не стоит. Да и никто бы не ответил. Кто отвечает на вопросы девчонок?

Когда галочки стояли рядом со всеми именами в списке, девушкам велели назваться по профессии: швея, прислуга, модистка, фабричная работница. Подростков, живших с родителями, тоже записали как «прислугу». Ни у одного имени в графе с родом занятий не было слова «ребенок».

Теперь, когда все сто с лишним девушек стояли внутри здания, им приказали снять одежду для медосмотра. Девушки застыли. Никто из них прежде ни разу не раздевался перед мужчиной. Чиновникам, похоже, доставлял удовольствие несказанный ужас в девичьих глазах. Кто-то из мужчин рявкнул: «Раздеться!» Эдита и другие принялись медленно, нехотя расстегивать кофты и юбки.

На Марги Беккер было два пальто, чтобы не замерзнуть: одно – серое, полегче, а другое – ее лучшее, бежевое. Она смотрелась очень стильно – не менее, впрочем, стильно, чем остальные девушки из местных зажиточных семей. Она аккуратно свернула красивое синее платье и стояла, не решаясь положить его на пол, в нанесенную с улицы грязь. Другие девушки тоже колебались, озираясь в поисках крючков, куда можно было бы повесить платья.

– Это медосмотр! Снимайте всё! – рявкнул один из чиновников.

Они стояли в одних трусах и лифчиках, дрожа и пытаясь прикрыть тонкими ручками живот и грудь.

«Нам было так стыдно стоять раздетыми перед мужчинами», – вспоминает Эдита.

Вдоль ряда девушек вышагивал взад-вперед доктор из неевреев, рассматривая их расцветающие фигуры.

– Открой! – громогласно приказывал он, заглядывая в рот. – Высунь язык! – Он изучил язык.

«Это был не медосмотр», – насмешливо фыркает Эдита.

«Той регистрацией воспользовались как возможностью дешево и пошло развлечься, глядя, как девушки обнажаются по приказу», – годами позднее напишет Ладислав Гросман.

«Если они хотели полюбоваться грудями, то приказывали девушке снять лифчик, – подтверждает Эдита. – Моими никто не заинтересовался».

За доктором шел клерк, он перелистывал страницы списка, находил и отмечал имена. На одной странице – Цитрон. На другой – Гросс. Галочка. Ему полагалось делать заметки о состоянии здоровья девушек, но «весь этот медосмотр был обманом». Никого не волновало, здоровы они или нет. Требовалось создать лишь видимость внимания, а на самом деле никакой необходимости в этом не было.

– Как ты себя чувствуешь? – спросил доктор у Эдиты.

– У меня часто кружится голова.

– Каждый месяц? – ухмыльнулся он.

Она ощущала себя не человеком, а скотиной с фермы. Сбившись вместе, словно заблудившиеся ягнята, девушки ежились под взглядами мужчин. И где же их школьные воспитательницы, почему не защитят их от нескромных чиновничьих взглядов? Где их родители? Утешала лишь мысль, что сейчас уже почти Шаббат, а, значит, через пару часов все это закончится и их отпустят в объятия матерей, в свет материнских свечей и благословений. Эдите хотелось одного – услышать, как отец поет «Шаббат шалом», и почувствовать, как он утешает ее, прижимая к груди.

Родители стояли на тротуаре у школы, притопывая, чтобы размять онемевшие от холода ноги. Прошло уже несколько часов. Все местные евреи и чуть не половина словаков столпились возле школы: кто в замешательстве, а кто – в смятении. То, что поначалу казалось лишь слухами, стало реальностью, а вопросы все равно оставались и появлялись все новые. Что делают с их девочками? Почему так долго? Неужели не дали даже перерыва на обед?

В толпе зазвучало беспокойство:

– Что с нашими девочками?

– Они отправляются работать.

– Что за работа?

– Говорят, обувная фабрика.

– Не может быть, чтобы всех – на одну фабрику.

– А надолго?

– Три месяца.

– А где эта фабрика?

Ответа никто не знал.


Сестры Фридман стояли рядом с подругами, которых знали всю жизнь. С одними дружила Лея, с другими – Эдита. Все они были знакомы по рынку, по синагоге, по речным купаниям в жаркий день. Но там было и больше сотни незнакомых друг с другом девушек – тех, кто приехал из деревень. Под похотливыми мужскими взглядами между девушками зародилось новое, невысказанное родство. В каждом бледном встревоженном лице проглядывали черты остальных. Классовая принадлежность их более не разделяла. Все теперь равны в своем страхе.

Одна из польских беженок, Рена, забыла чемодан в доме, где работала няней. «Тебя отведут за вещами», – сказал ей полицейский. Дина, кузина Эрны, решила спрятаться, но где-то уже после полудня она, нетвердо держась на ногах, вошла под охраной гардистов в школу с пылающим от унижения лицом и всклокоченными волосами. Ее нашли и арестовали.

Время еле тянулось, девочкам надоело ждать, их раздражение росло. Но вот шестерни правительственной машины стронулись наконец с мертвой точки. И вместе с шестернями – они. Пора одеваться. Двигаться. Чиновники – все они были мужчинами – орали:

– Взять свои вещи!

– Встать в колонну!

– На улицу!

Напуганные не столько самими приказами, сколько их грубостью, девушки, натыкаясь друг на друга, натягивали одежду и затем направлялись к открытой двери. В окружении вооруженных охранников они шагнули в вечерние сумерки.

На тротуаре у школы кто-то закричал, что девочек выводят через задний запасной выход. Толпа ринулась в переулок. Некоторые из родителей – в уверенности, что изголодавшиеся дочери вот-вот придут домой, – поспешили к себе готовить ужин. Остальные побежали за колонной девушек, выкрикивая их имена. Безмятежный воздух наполнился вопросами. Куда их ведут? Когда они вернутся?

Марги Беккер хорошо знала одного из гардистов и спросила его, можно ли попрощаться с матерью. Он тихонько выдернул ее из колонны и повел по улице. Мать стояла рядом с соседкой, «одной из родственниц», и теребила оконную занавеску. Она не желала плакать перед гардистом, которого помнила еще сопливым мальчишкой. А теперь именно он – кто бы мог подумать, дочкин друг детства – куда-то ее забирает. «Не буду плакать, не доставлю ему такого удовольствия…» – шептала она Марги, а слезы текли по щекам. Она сунула дочери немного еды на Шаббат – «халу, пару бутербродов» – и поцеловала ее на прощание. Следующий раз кошерную еду Марги попробует только через три года. А мать больше не увидит никогда.