– Кровь, – не стал отпираться Степан. – Жена отстирать не успела. Вера у нас такая, Мишенька. Чтобы душу очистить, надо плоть усмирить.
– Хорошо же вы плоть усмиряете. До кровавых ран. А ведь среди вас дети… Нехорошо!
– Детей мы не трогаем, сам знаешь. Они и так душой чисты.
– Эти твои чистые душой Матренин дом и побили, – мрачно заявил Михаил Иванович. Прикурил папиросу, пыхнул Степану в лицо. Тот недовольно сморщился.
– Это Матрена сказала?
– Она самая, – дым окутал участкового серым коконом. Луна сияла за его спиной, как нимб, и от этого лицо Михаила Ивановича то проваливалось в густую тень, то выныривало на свет, становясь гипсово-белым и почти неживым. – А еще пожар недавний… Тоже на тебя грешат. Я хоть и знаю, что ты в ту ночь далеко от Доброгостова был, да ведь другие Краснопоясники здесь оставались.
– Рыбари Господни, – поправил Степан, тронув медную подвеску. – Пожар на меня не повесишь, не старайся. Это чужака рук дело. За то Матрена и поплатилась, что его приветила.
– А Емцеву Илье Петровичу мне то же самое доложить? – окрысился участковый. – Не ровен час, вскоре сюда явится и разгонит вас к чертям собачьим!
– Придет время, сами уйдем, – отозвался Степан спокойным тоном, хотя внутри так и подкатывала жгучая лава. – Дай только Слову окрепнуть…
– Это дерьмо ты в уши своим дуракам заливай, – зло сплюнул Михаил Иванович. – А мне и без того тошно. Висяк нераскрытый камнем на дно тянет! Не ровен час, все друг за другом как домино повалимся!
– А ты сделай, чтобы не повалились, – ответил Степан. – Найди, кто убил.
– Илья Петрович тебя подозревает, – сказал участковый и глянул недобро сквозь дымную взвесь. – Что скажешь?
– Ложь, – скрипнул зубами Степан. – Есть доказательства?
– Полено чистое, а в доме отпечатки и твои, и Маланьи, и много кого еще, даже Акулины. Вокруг Захария кто только не отирался. И убить мог, кто угодно. Старец хлипкий да больной, ткни пальчиком, и сам о печь брякнется. А там и добить легко.
– Чужак убил, – упрямо проговорил Степан. – У него и Слово.
– Где он, кстати?
– А его нету, – послышалось за спиной. Черных обернулся.
Встрепанная, в длинной белой сорочке, девочка стояла, слегка покачиваясь с носка на пятку. Ее голова склонялась то к правому, то к левому плечу, рот кривился в застывшей усмешке, глаза пылали как угли.
– Его кот Баюн съел, – продолжила Акулина не своим, а более низким и скрежещущим голосом. – Заманил в лес, заворожил песней, а потом убил. Ободрал кожу и нализался крови. Сла-адко!
Жутко ухмыльнувшись, Акулина снова покачнулась и осталась стоять на носочках, вытянув тело в струнку. Руки безвольно болтались, лишь скрюченные пальцы подрагивали, будто наигрывали на невидимых клавишах.
– Иди в кровать, Акулина, – произнес Степан. Язык не слушался, ворочался деревянной щепой, в уголках рта собралась слюна, и Черных вытерся рукавом.
Акулина стукнула пятками об пол. Ее глаза завращались и уставились на гостя.
– Мишенька! – скрипуче протянула она. – Любишь зверюшек пострелять? Кот и до тебя доберется. Глаза у него зеленые, одна лапка беленькая, язык змеиный, а зубы и когти железные. Обдерет и тебя, миленький, – девочка гнусно захихикала. – Вот потеха будет, Мишенька! Вот потеха, когда твою шкурку вместо медвежьей в чертовом доме повесят!
– Акулина! – из дома выскочила Ульяна, прижала к себе дрожащую дочь, глянула поверх ее головы с ненавистью. – Что девку пугаете? Не видите, худо ей!
Степан молчал. За его спиной мелко дрожал Михаил Иванович. Папироса прилипла к нижней губе, и пепел сыпался вниз.
– Иди, – тихо сказал Степан. – После поговорим. Мне девчонку уложить надо, теперь всю ночь плакать будет.
Участковый вздрогнул и выронил папиросу. Она светлячком упала в траву, в последний раз подмигнув Степану, потом погасла. Не слушая бормотаний, Черных захлопнул дверь и привалился к ней спиной. Гнусный смех все еще стоял в ушах, хотя Ульяна давно увела дочь в спальню и там баюкала ее: до Степана доносились невнятные причитания.
Вытерев лоб, Степан прошел следом. Акулина сидела на краю кровати, неподвижная и задумчивая, сосала палец.
– Ну что ты, милая? – по-доброму спросил Черных. – Что ты…
Протянул руку, чтобы погладить девочку по взъерошенным волосам, но тут же между ним и дочерью встала Ульяна.
– Не тронь! – зашипела она. – Убью!
Степан застыл.
– Спятила, Ульяна? – медленно спросил он, дрожа всем телом. – Или забылась?
Она вздохнула, каменное лицо оттаяло, губы обвисли.
– Степа… – прошептала жена и опустилась рядом с дочерью. – Страшно мне… за тебя страшно, за доченьку… Не будет покоя, пока мы здесь. Уедем, а?
– Опять за свое! – прикрикнул Степан и хлопнул ладонью по спинке кровати. Акулина вздрогнула и захныкала, повалившись лицом в подушку. – Сказано, не время!
Ульяна замолчала, затеребила подол сорочки. Пот катился по ее вискам, волосы слиплись и висели сосульками, тени сновали за спиной, шептались.
– Страшно, Степушка, – повторила жена. – Неспокойно на сердце… душно!
– А чего же страшишься? – спросил Степан. – Сказано: Господь свет и спасение, так кого бояться, если в сердце вера?
– Сам ты во что веришь, Степушка? – подняла горящий взгляд Ульяна. – Ведь не в Бога, знаю. А в то, что мертвый старик силу передать мог. Только где она, эта сила?
Акулина всхлипнула и притихла, точно прислушалась. Степан наклонился, погладил по волосам.
– Близко, чую. Старик хитер был, так просто не отдал. Знать бы, кто убил…
Ульяна опустила лицо. Волосы свесились на лоб, налипли к бледной коже.
– А узнаешь, что тогда? – шепотом спросила она.
– Душу выну, – ответил Степан и оскалился в полумраке. – Вместе со Словом.
Акулина под его рукой тоненько выдохнула носом и задышала ровно-ровно, погружаясь в дремоту. Но Степану было неспокойно. Тяжко, тревожно на душе. Будто с появлением участкового в дом проникла невидимая злая сила. Сам Мишка и слова не скажет, на него у Степана имеется управа, да и местные будут молчать. Черный Игумен знает, как заткнуть болтливые рты. Вот только чужак… чужак не давал покоя! Ведь он был в ночь убийства в доме, не так ли? А если был, то мог перенять и Слово. Оно как ветер, не ухватишь, не спрячешь в мешок, в кого захочет – в того и войдет, покрутит поначалу, обожжет легкие и горло, затуманит разум, а потом и успокоится, покорное воле.
Степан знал, как это бывает. Его эпилепсия не была врожденной: то зацветала в нем родовая сила, но так и не созрела. Обиделся дед Демьян, что внук в город уехал и передал Слово Захарию. Что теперь осталось у Степана? Зачаток, рудимент, только не отсечешь его скальпелем, до смерти мучиться будешь. Вот и Акулине досталось… тоскует девка, болеет. А ведь и она подле старца была. Ну, да многие крутились рядом, ловили крохи, как воробьи. Кому же лакомый кусок достался? Кому?
Степан расхаживал по комнате. Ночь за окном плыла, медленно перетекая в рассвет. Наконец, сорвав с крючка спецовку, Степан решился и бросил жене:
– Скоро приду.
И вышел за порог.
В Червоном куте безлюдно, холодно. Ровно дышала во сне Степанова паства, только Маврей не спал. Сматывая веревку, поглядывал на Черного Игумена исподлобья, цедил сквозь зубы:
– Задумал чего?
– Узнаешь, – нервно отвечал Степан, весь сгорбившийся, лохматый, как леший. – Сделаешь – силой награжу. Слово скоро вызреет и зазвучит, и можно будет не таиться. Уйдем из скита в мир.
– А как же смирение, батюшка? Отступимся?
– Смирение нужно, чтобы душу от греха очистить и Слово напитать, чтобы ко всем невзгодам готовым быть. Так учат святые: умей жить в скудости и в изобилии, а где будет сокровище твое, там будет и сердце.
Черный Игумен понимал: тяжело бывшему чиновнику дается отшельничество, оно и самому Степану нелегко давалось. Не было здесь размаха, не ощущалась власть. Доброгостово – отрезанный от мира ломоть, но только здесь и могло зародиться чудо. Выкормить бы его и унести, окрепшее. Вот тогда бы развернулся Степан, тогда бы получил власть над умами и душами, над жизнью и смертью.
Он ухмылялся про себя, продираясь сквозь заросли крушины и папоротника. Туман, поднявшийся от реки, лизал голенища сапог. Сзади пыхтел брат Маврей, волоча скрученные мешки и мотки веревки, изредка чертыхаясь, когда спотыкался о торчащие из земли корни.
В тумане тонули кресты и надгробья. Очищенная от соли могила деда Демьяна вздымалась и опадала, словно лежащей в ней мертвец вздыхал и шевелился во сне. Солнце еще не поднялось над лесом, но горизонт светлел, и пробегающие облака уже несли в своих животах розоватые сполохи. Успеть бы до восхода!
Поднатужившись, Степан отодвинул приваленное к двери бревно. Из разверстого нутра церкви потянуло тухлятиной. Маврей зажал нос и отступил.
– Что там?
– Удобрение для новой жизни, – ответил Степан. – Помни, брат. Никому ни слова!
Закрывшись рукавом, щелкнул зажигалкой и перешагнул порог. Тени припали на брюхо, поползли к Степану, виляя змеиными хвостами.
– Прочь, бесы! Сгинь! – на выдохе прошептал Черный Игумен.
Показалось, лежащий на голых досках мертвец повернул к вошедшим подгнившее лицо. Поднялись и загудели роем потревоженные мухи. Сзади забулькал горлом брат Маврей. Степан обернулся, пережидая, пока у того пройдет приступ тошноты.
– Полегчало?
Маврей неопределенно мотнул головой.
– Это ведь… это…
– Плоть это, – глухо сказал Черных. – А всякая плоть смертна. Но она станет перегноем и напитает новые всходы. А душа очистится, брат Маврей, и вознесется к небесному престолу.
– Но ты сказал, что похоронил…
– Не дело смертных знать времена или сроки, которые Господь положил в своей власти! – отрезал Степан. – Что завещал Захарий, то исполняю. А он велел, чтобы не раньше, чем на девятый день, когда дух из тела выйдет, а плоть размягчится, отдать его матушке-природе, или в болото топкое, или в реку быструю. Аскетом он был и святым человеком, всех лечил, в лесу жил, напитывался там силой. Посему откуда пришел, там должен и оставаться.