Се, грядет…
– Уйдем скоро, обещаю, – шепнул Степан, сжав дочери плечо, и она одеревенела под его рукой.
– Правда, папка?
– Правда.
Он выпрямился, обвел сощуренным взглядом паству. Стоя на коленях, люди молились. Шевелились сухие рты, блестели на глазах слезы. Платки и пояса вовсю трепал ветер, гнулся лес, обнажая макушку Окаянной церкви, а воздух гудел от многоголосого хора:
– Пастырь и учитель всех верою притекающих к твоему заступлению. Избавь свое стадо от волков, губящих его, от гнева Божьего и вечной казни. Повели именем Своим, батюшка! Открой наши невидящие очи, уничтожь нашу глухоту, исцели хромоту, возврати речь немоте, возврати нам здоровье, воскреси из мертвых…
– Кирилла, раба Божьего! – громче всех выстонала Рудакова, покачиваясь из стороны в сторону.
– Смилуйся, батюшка! – подхватила паства. – Возврати снова жизнь! Оборони нас со всех сторон от внутреннего и внешнего зла! Хвалу, честь и славу да воздадут Тебе всегда из века в век! Да будет так!
– Да будет так! – шептала Рудаков.
– Так! – гудели мужики.
Лица у всех потные и серые, глаза блестят, а внутри – пустота.
«Да они же мертвые все! – червем зашевелилась в мозгу неприятная мысль. – И Маврей, и Аверьян, и сестра Олимпия, и брат Арефий… умерли в тот момент, когда услышали Слово».
Сырой холодок прокрался по спине, Степан глянул на дочь. И, не сводя глаз с нее, заговорил:
– Се, гряду скоро, и возмездие Мое со Мною, чтобы воздать каждому по делам его! Коли праведник ты, коли следовал заповедям Моим, коли не дрогнула в сердце вера – заслужишь воскресения и жизни вечной!
Помедлил, переводя дух. Люди внимали, впитывали слова, как губка. У мужиков пролившаяся из носа кровь засохла на усах, женщины стояли простоволосые. И все неподвижны, и все бездумны. Кого оживить-то хотят? Точно ли Кируху Рудакова? Или, может, себя?
Степана обуяла тоска. Такая в последний раз накатила много лет назад, в операционной, когда он понял, что проиграл очередную схватку со смертью, и спасти пациента уже нельзя. Так и в деревне, сотрясаемой грозами, как предсмертными конвульсиями, спасать некого. Вот только ведьма – единственная живая среди толпы обреченных, – алчно посверкивала глазами, и, как Степан, ждала.
Он поманил ее взглядом. Ведьма поняла, раздула ноздри, принюхиваясь, будто дикий зверь. И бочком, бочком, бесшумно, как на кошачьих лапках, приблизилась и встала чуть в стороне.
– Что говорил Сын Божий ученикам Своим, то говорю и Я! – продолжил Степан, роняя слова, как стеклянные бусины. Они падали в землю, блестящие, но пустые. – Если кто хочет идти за Мною, отвергни себя и возьми крест свой! Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради Меня, тот обретет ее!
– Истинно так, батюшка! – закричал Гурьян, предавший свою жену и обрекший ее на безмолвие.
– Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? – поддакнула сестра Олимпия, еще несколько минут назад своими руками затягивающая узлы на запястьях священника. Будет ли ее потом глодать совесть? Будет ли казаться, что ладони вымараны в крови? Или, может, проснется однажды ночью, чувствуя, как вода заливает ноздри, как разбухают легкие, каким жгучим становится каждый вдох, и нет возможности ни освободиться, ни спастись? Нет, ее глаза чисты, как стекляшки, нет в них ни сомнений, ни сострадания, одна фанатичная вера.
– По вере и воздастся вам, – просипел Степан.
– А разве не говорится… что попросите в молитве с верою… то получите? – донесся из толпы надтреснутый голос.
Степан вздрогнул, зашарил тяжелым взглядом по белым лицам, нашел говорящего: чужак! Стоял, пригнувшись, как битая собака, один глаз по-прежнему полуприкрыт, второй опутан красной сетью капилляров. Задумал что-то и тоже выжидает. Только дашь слабину – бросится.
– Так, – хмуро согласился Степан и оглянулся на Акулину. Девчонка дрожала, обхватив себя за плечи, горло – как натянутая струна. Слово жгло ее изнутри, не давало покоя, вот только без умения скорее навредит, чем спасет. Увезти бы Акулину, спрятать от мира, пока не научится владеть силой.
– Как тело без духа мертво, – продолжил тем временем чужак, – так и вера без дел мертва. Мы сделали, как велел, теперь и ты яви нам чудо воскрешения.
– Не ради себя просим! – подала голос Маланья. – Ради матери!
– Ради матери! – эхом повторил Маврей.
– Ради-и ма-атери-и!..
Акулина заскулила в ответ, прижала ладони к ушам. Взгляд ее затравленно заметался, перескакивал с отца на Маврея, с Маврея на Рудакову, с нее на чужака и обратно. А те поднимались с колен, тянулись к Степану, словно ими водил невидимый магнит, льнули друг к другу. И вот уже встали полукругом, готовые услышать.
– Иди, – тихо сказал Степан дочери и легонько подпихнул в спину. – К Аленке иди!
Пусть ведьма, а дочери с ней спокойно. Успеть бы увести, пока никто не знает, в ком на самом деле скрывается Слово. Вот только чужак странно наклонил голову и тоже шевельнул губами, словно услышал все сокровенные мысли Степана.
– Что обещал – исполню, – сказал Черный Игумен и, подняв ладони, хлопнул над головой.
То был знак.
Люди сомкнули руки.
Притопнули, впечатав подошвы в землю, и двинулись посолонь, приговаривая на выдохе:
– Ох, дух! Дай слух! Изреки слог! Спаси, Бог!
– Спаси, Бог! – повторяла Рудакова, увлекаемая хороводом.
Текли по ветру красные пояса, мелькали белые рубахи. Изредка размыкались руки и люди расходились ручейками, чтобы сомкнуться снова чуть в стороне, притопнуть, выговорить:
– Ух, ух!
И закружиться быстрее.
– Иди же! – прикрикнул снова Степан.
Его голос потонул в далеком громовом раскате. Акулина всхлипнула и, подпрыгнув на месте, как перепуганная птичка, бросилась к ведьме. Та подхватила ее на лету и повлекла вниз по склону.
– Блаженны слышащие Слово и соблюдающие его! – закричал Степан, подняв лицо к быстро темнеющему небу. – А кто соблюдает Слово, в том истинная любовь Божия свершилась! Се, услышьте! – он поднял к небу разведенные ладони, и показалось, потекла по ним смолистая темень, а может, кровь. – То эхо гласа Его и отблеск очей Его! Грядет Господь на огненной колеснице, в левой руке его мера, в правой – меч. Так, измерит дела ваши и воздаст по вере…
– Вижу, вижу! – заголосил кто-то, и люди застонали, как один человек.
Степан тоже глянул и похолодел.
Туча накатывала на деревню, подрагивая, как студень. В ней что-то беспрестанно искрило и шевелилось, и прямо над головой Степана бессмысленно ворочался круглый и лунно-белый, затянутый пленкой глаз.
В страхе вскрикнул женский голос. Круг распался, и с десяток людей повалилось на траву.
– Ооо! – выл кто-то на одной тоскливой ноте. – Ооо…
– Ах, Боже! Благодать! – истерично смеялась Маланья, извиваясь всем телом.
Неслись молитвы и всхлипы.
Только чужак стоял неподвижно, на его скулах вспухали желваки, и даже сквозь рев непогоды и визгливые возгласы Степан слышал, как скрипят его зубы.
Черных бросился прочь.
Под сапогами скользила мокрая после ливней трава, а спину буравил взгляд… кого? Господа? Дьявола? Невиданного чудовища? Или, может, это было галлюцинацией, какие порой мучили Степана вместе с эпилептическими припадками? Он не был эпилептиком с рождения, а первый приступ случился после возвращения в Доброгостово и ссоры с дедом Демьяном. Вредный был старик, не мог простить, что внук в город подался, поэтому передал Слово первому встречному – ссыльнопоселенцу Захару, а сам Степан, не ведая того, попался на крючок нереализованной родовой силы. И это мучило его, навсегда привязав к деревне и больной дочери. Но скоро Акулина излечится сама, и излечит Степана, а он будет нести волю если не через собственные уста, то через дочь. И, как почитали Богородицу, так будут почитать его, отца новоявленного пророка.
– Акулина!
В избе тихо и сумрачно, по комнатам бродили сквозняки и шорохи.
– Акулька! Выходи, не бойся!
Из кухни серой мышью высунулась жена, голова непокрыта, волосы стянуты на затылке в пучок, а вместо белого сарафана – вязаная юбка и кофта на пуговицах. Степан мазнул по ней раздраженным взглядом и сухо спросил:
– Собираешься?
– Собираюсь, – ответила Ульяна.
– А мне не сказала.
Она сжалась, затеребила нижнюю пуговицу, того и гляди оторвет.
– Молчишь чего? – буркнул Черных.
– А что сказать? – Ульяна подняла глаза, и впервые за многие годы во взгляде жены блеснуло что-то прежнее, ведьмовское, лихое. – Ты сам уезжать не хотел.
– Тогда не хотел, а теперь надо. Дочь где?
Ульяна приподняла брови:
– С тобой…
Под ребрами завязался ледяной сгусток.
– Ты не шути так! – прикрикнул Степан, надвигаясь на жену и стискивая кулаки.
– Я не шучу, Степушка, – залепетала Ульяна, принимаясь отступать к кухне. Кожаные туфли на каблучке, долгое время пролежавшие в коробке под кроватью, гулко постукивали в доски. – Видела, с тобой она. Ждала, когда придете, а пока вещи собирала. Тебе теплый свитер, Акуленьке платьице… С кем оставил ее?
Степан вытер сухой рот и ответил:
– С Аленой, цыганкой.
– Ах, с Аленой, значит, – недобро усмехнулась Ульяна и распрямила плечи, в глазах заполыхали бесовские огоньки.
– Так не приходила она?
– Нет.
Ульяна замерла, опершись спиною о кухонный стол. Степан остановился на пороге, обливаясь холодным потом. Если Акулина так и не вернулась домой, то где она теперь? Куда потащила ее ведьма? А, главное, зачем?
«Она поняла!» – молнией сверкнула догадка.
В глазах потемнело, словно и сюда, в прикрытое ставнями окно, заглянула туча-рыбина. И на кого она глянет – то будет обречен на скорую смерть.
Степан сжал кулаками виски. И сквозь бешеное биение пульса услышал вкрадчивый голос жены:
– Тщательнее любовниц выбирай, Степушка. Поверил шалаве, а дочь потерял.
Черных ударил не глядя.