Я заплакал. Но я не мог закрыться от видения, нет, дайте мне видеть — и всех тех, кто кидал камни, и себя, загрубевшего, и лицо Иакова, когда я сказал те слова: «Ты меня утомил, брат мой», и с того мгновения злые слова отдались в пространстве миллионным эхом для тех, кто слышал или думал, что слышал, для тех, кто запомнил, повторил, признал, подхватил… и так они и катились, пока не уперся в небо перст указующий, не сошел на воду корабль, армия не погибла в северном лесу, не сгорел город, когда пламя в ярости бросалось от одного дома к другому! Боже мой, я не могу… но я буду. Буду.
Я рыдал в голос. О, Отец Небесный, я протягиваю к тебе руки из плоти и крови. Я стремлюсь к Твоему совершенству всем своим несовершенным сердцем! И я тянусь к Тебе всем тем, что кажется тленным даже мне самому, и я смотрю на Твои звезды из темницы своего тела, но это не моя темница, это моя Воля. Это Твоя Воля.
Я упал на землю, рыдая.
И я спущусь вниз, с каждым из них, в глубины Шеола,[6] в его потемки, в тоску, видимую всеми глазами и Твоими глазами, в страх, в огонь, который есть жар каждой души. Я буду с ними, с каждым из них. Я же один из них! И я Твой Сын! Я Твой единственный рожденный Сын! Направленный сюда Твоим Духом, я рыдаю, потому что не могу сделать ничего, только постичь — постичь, потому что не в силах вместить своим человеческим разумом… и от расставания с Тобой я рыдаю!
Я плакал. Все плакал и плакал.
«Господи, дай мне эту малость, возможность плакать, ибо я слышал, что слезы помогают во многом…»
Один? Ты сказал, хочешь побыть один? Ты хотел тишины? Ты хотел быть один и хотел тишины. Неужели ты не понял теперь это искушение — побыть одному? Ты и есть один. Да, ты абсолютно один, потому что ты Единственный, кто может это сделать!
Разве может совершиться суд над мужчиной, женщиной или ребенком, если меня не будет здесь каждый миг?
Пришел рассвет.
И еще один, и еще.
Я лежал, сжавшись в комок, и песок засыпал меня.
И голос Господа был не в ветре, и не в песке, и не в солнце, и не в звездах.
Он был внутри меня.
Я всегда знал, кто я такой на самом деле. Я был Бог. Но я избрал не знать этого. Что ж, теперь я знал, что значит быть человеком, который знает, что он Бог.
Глава 22
Сорок дней и сорок ночей. Ровно столько Моисей оставался на горе Синай. Ровно столько Илия постился, прежде чем Господь заговорил с ним.
— Господи, я сделал это, — прошептал я. — И я также знаю, чего они ждут от меня. И знаю это слишком хорошо.
Мои сандалии разваливались на куски. Я снова и снова перевязывал ремни. Вид обожженных солнцем рук расстраивал меня, но мысленно я смеялся. Я собирался домой.
Вниз с гор, в сияющую пустыню, которая лежит между мной и рекой, которую мне не видно отсюда.
— Один, один, один, — пел я.
Я никогда еще не ощущал такого голода. Никогда не испытывал такой жажды. Они усиливались, словно в ответ на то, что я в этом признался.
— О да, сколько раз я этого желал, — пел я самому себе. — Быть одному.
И теперь я был один, без хлеба, без воды, без места, где преклонить голову.
— Один?
Это был чей-то голос. Мужской голос, со знакомым тембром и интонациями.
Я повернулся.
Солнце было у меня за спиной, и свет не слепил глаза.
Он был примерно моего роста, прекрасно одетый, гораздо красивее и богаче даже Рувима из Каны или Иасона — скорее, он походил на царя. На нем была тонкая льняная рубаха, расшитая по краю зелеными листьями и алыми цветами, и каждый крошечный цветок сверкал золотой нитью. Отделка его белого плаща была еще богаче, пышнее, сотканная так, как ткут плащи священников, и увешанная маленькими золотыми колокольчиками. На его сандалиях сверкали пряжки. Талию обхватывал кожаный кушак, усеянный медными заклепками, какие носят воины. И в самом деле, на боку висел меч в инкрустированных каменьями ножнах.
Волосы у него были длинные и блестящие, темно-каштанового оттенка. Точно такого же, как глаза.
— Моя шутка тебя не развеселила, — произнес он негромко, вежливо кланяясь.
— Твоя шутка?
— Ты что, никогда не смотрелся в зеркало? Разве ты не узнаешь самого себя?
Потрясение отразилось на моем лице, прошло мурашками по телу. Он был моим двойником, хотя я никогда не видел себя в подобном наряде.
Он прошелся по песку, описав небольшой крут, словно предлагая мне рассмотреть его со всех сторон. Я был зачарован выражением — или его отсутствием — его больших, с тяжелыми веками, глаз.
— Можешь считать, — начал он, — что я чувствую некую обязанность напомнить тебе, кто ты такой. Как видишь, я знаю о твоем заблуждении. Ты не считаешь себя обычным пророком или святым, как твой брат Иоанн. Ты думаешь, будто ты сам Господь Бог.
Я ничего не ответил.
— О, я знаю. Ты хотел сохранить это в тайне, и ты действительно с успехом скрывал свои мысли, во всяком случае, мне так кажется, но не здесь же, среди пустыни? Да, ты слишком часто бормотал вслух.
Он приблизился, приподняв край рукава, как будто сам желал полюбоваться вышивкой: острыми листочками и цветами, вышитыми ярко-красной нитью.
— Ну конечно, ты не хочешь со мной разговаривать? — произнес он с легкой усмешкой. — Но я знаю, что ты голоден, смертельно голоден. Настолько голоден, что готов почти на все, лишь бы получить еду. Ты пожираешь собственную кровь и плоть.
Я развернулся и побрел прочь.
— Так ют, если ты святой человек Господа, — произнес он, поравнявшись со мной и шагая рядом, глядя мне прямо в глаза, когда я поднял на него взгляд, — а мы на миг забудем о нелепом предположении, будто ты Творец Вселенной, — тогда ты, конечно же, сможешь превратить эти камни, любой из них, в теплый хлеб.
Я остановился. Меня остановил запах — запах теплого хлеба.
— Для Илии подобное было бы несложно, — сказал он, — или, скажем, для Моисея. Ты же заявляешь, что ты тоже святой человек Господа? Сын Бога? Возлюбленный Сын? Сделай это. Преврати камни в хлеб.
Я посмотрел на камни, а потом снова двинулся с места.
— Что ж, прекрасно, — сказал он, шагая рядом и тихонько звеня колокольчиками при каждом шаге. — Давай вернемся к твоему заблуждению. Ты есть Бог. В таком случае, если верить твоему брату, Бог может воздвигнуть сыновей Аврааму из этих камней, тех камней или любых других камней. Ну так преврати же камни в хлеб. Ты же отчаянно в нем нуждаешься, правда?
Я засмеялся ему в лицо.
— «Не хлебом одним будет жить человек, — ответил я, — но всяким словом Божиим».
— Какое скверное буквальное толкование, — сказал он, качая головой, — и могу ли я заметить, мой праведный и введенный в заблуждение друг, что твоя одежда за всего-то сорок дней сохранилась не лучше, чем одежда твоих предков за сорок лет их блужданий по пустыне, что ты просто оборванный нищий, который очень скоро лишится обуви?
Я снова засмеялся.
— Не имеет значения, — сказал я, — я иду своим путем.
— Ладно, — согласился он, как только я сделал шаг, — теперь уже слишком поздно торопиться на похороны отца. Его похоронили без тебя.
Я остановился.
— Что? Не хочешь же ты сказать, будто пророк, чье рождение сопровождалось столькими знамениями и чудесами, не знает, что его отец, Иосиф, умер?
Я не ответил. Я ощутил, как мое сердце разрастается и его стук начинает отдаваться в ушах. Я окинул взглядом песчаные пустоши.
— Поскольку в лучшем случае ты можешь пророчествовать лишь время от времени, — продолжал он спокойным голосом, моим голосом, — позволь мне нарисовать тебе эту картину. Это произошло в шатре сборщика податей. Он испустил последний вздох, можешь себе представить, на руках мытаря, хотя его собственный сын сидел рядом, а твоя мать рыдала. И знаешь, как прошли его последние часы? Он пересказывал сборщику податей и всем, кто пожелал слушать, все, что смог припомнить о твоем рождении. Ну, ты знаешь, эту старую песню о том, как ангел возвестил твоей несчастной перепуганной матери о долгом пути в Вифлеем, чтобы ты смог с плачем появиться на свет в самое скверное время года, об ангелах, явившихся пастухам, и о волхвах. А потом он умер, скажем так, продолжая бредить.
Я посмотрел вперед, вниз, на пески пустыни. Сколько еще до реки?
— Плачет! Слушай, ты плачешь! — сказал он. — Вот этого я не ожидал. Я думал, ты устыдишься, что такому праведному человеку пришлось умереть на руках зажиточного вора, но слез я не ждал. В конце концов, ты же сам ушел и бросил старика в реке?
Я не ответил.
Он стал рассеянно насвистывать какую-то мелодию, как насвистывают или мурлычут себе под нос на прогулке. Он и прогуливался вокруг меня, пока я стоял.
— Что ж, — сказал он, останавливаясь наконец передо мной. — У тебя чувствительное сердце, это мы выяснили. Но пророк? Мне кажется, нет. Что же касается того заблуждения, будто ты создал целый мир, позволь мне напомнить то, что ты, без сомнения, и так уже знаешь: подобное заблуждение стоило мне моего места на Небесах.
— Мне кажется, ты приукрашиваешь, — сказал я.
Голос мой звучал глухо от слез, но слезы подсыхали на жарком ветру пустыни.
— А, ты разговариваешь со мной, а не цитируешь Писание, разговариваешь нормальными словами, — заметил он.
Он засмеялся, в точности подражая моему недавнему смеху, и улыбнулся почти приятной улыбкой.
— Знаешь, святые мужи почти никогда со мной не разговаривают. Они пишут длинные торжественные стихи о том, как я разговариваю с Создателем и как Он разговаривает со мной, но сами эти книжники… При робком упоминании моего имени они бегут, взвизгивая от ужаса.
— А ты так любишь, чтобы твое имя упоминали, — сказал я. — И неважно, какое это имя. Ахриман, Мастема, Сатанель, Сатана, Люцифер… ты ведь любишь, когда к тебе обращаются?
Он молчал.
— Вельзевул. Не это ли твое любимое? — И я добавил: — Повелитель мух!
— Ненавижу это имя! — крикнул он в приступе гнева. — Я не отзовусь ни на одно из этих имен!