Иисус. Дорога в Кану — страница 34 из 36

И с каждым новым шагом, с каждым поворотом мы видели, что дорога впереди так и сияет бесчисленными приветственными огнями. Приближались все новые и новые факелы. Все больше и больше соседей присоединялось к нам.

И так все шло, пока людской поток не влился в просторные комнаты дома Хананеля.

Он поднялся со своего кресла в большом обеденном зале, чтобы встретить невесту внука раскрытыми объятиями. Он пожал руки Иакову и Шемайе.

— Войди, дочь моя! — сказал Хананель. — Войди же в мой дом и дом твоего супруга. Да благословен будь Господь, который привел тебя к нам, дочь моя, благословенна память твоей матери, благословен твой отец, благословен мой внук Рувим. Войди же в свой дом! Добро пожаловать, в благословении и в радости!

И он пошел вдоль мерцающих свечей, провожая невесту и всю ее женскую свиту в обеденный зал и другие комнаты, приготовленные только для них, где они могли бы пировать и веселиться, как душа пожелает. Завесы в многочисленных арках пиршественного зала, продернутые пурпурными и золотыми нитями, украшенные пурпурными и золотыми кистями, опустились, отделяя женщин от мужчин. Завесы, сквозь которые проникали смех, пение, музыка и веселье, предоставляли женщинам свободу казаться призрачными тенями в глазах разошедшихся и громогласных мужчин.

Под высокими потолками гремела музыка. Звуки рога сливались с голосами дудок, выводя мелодию, а бубны громыхали, как и прежде.

Гигантские столы протянулись через все главные комнаты, рядом с ними были приготовлены кресла для Шемайи и всех мужчин из семьи его дочери, которые пришли вместе с ним, и для Рувима, и для Иасона, и для раввинов из Каны и Назарета, и для огромного количества особых гостей, всех любимых друзей Хананеля, всех, кого он знал, и всех, кого не знал.

За распахнутыми дверями мы видели широкие навесы, установленные на мягкой траве, которые плотники возвели повсеместно, столы, за которые мог сесть каждый — либо в кресла, либо прямо на циновки, по своему желанию. Посредине стояли канделябры, в которых горели сотни сотен крошечных огоньков.

Появились огромные блюда с угощениями: жареная баранина исходила паром, блестели боками плоды, лежали горячие пряные пироги и медовые пирожки, возвышались горы изюма, фиников и орехов.

Повсеместно женщины и мужчины поворачивались к кувшинам с водой, к сновавшим между ними слугам, желая омыть руки.

Длинный ряд из шести громадных кувшинов для воды стоял в каждой комнате. Ряд из шести кувшинов стоял под каждым навесом.

Слуги лили воду на протянутые руки гостей, передавали им белые льняные полотенца, уносили воду в золотых и серебряных тазах.

Музыка и ароматы изысканных кушаний распространялись по воздуху, и мне даже показалось — пока я стоял во дворе, в самой гуще событий, по очереди оглядывая группы пирующих, бросая взгляды даже на целомудренные завесы, отделявшие нас от силуэтов танцующих женщин, — будто я очутился в мире чистой радости, где никогда не может совершиться зло. Мы были словно широкий луг с весенними цветами, объединенные одним сладостным дуновением легчайшего бриза.

Я забыл себя. Я был ничем и никем, только частицей всего этого.

Я прошел через двор, между рядами танцоров, мимо красиво накрытых, ломившихся от угощения столов, и взглянул — как делаю всегда, как всегда делал, — на небесные светильники в вышине.

И в тот миг мне показалось, что светильники Небес были даже здесь — сокровенные и исконные сокровища каждой души.

Нельзя ли мне умереть прямо сейчас? Не могу ли я скинуть с себя эту плоть и воспарить, как мне это часто представлялось, лишенным веса и сверкающим, к звездам?

О если бы я в самом деле умел остановить время, остановить на этом мгновении, остановить навечно на этом великолепном пиру и позволить явиться на него всему миру, прямо сейчас, бесконечным потоком вне времени и над временем, влиться в ряды танцоров, угощаться за этими щедрыми столами, смеяться, петь и плакать среди чадящих ламп и мерцающих свечей. Если бы только я мог сохранить все это, вместе с чудесной, всеобъемлющей музыкой, сохранить все это, от цветущей юности до старости с ее терпением, эту свежесть, эти вспышки нежданной и упоительной надежды! Если бы я только мог удержать их всех в своем объятии!

Но это невозможно. Время отбивает свой такт, как ладони отбивают такт по бубнам, как подметки отбивают такт по мрамору пола или мягкой траве.

Время идет, и во времени, как я говорил Искусителю, когда он предлагал мне остановить время навечно, — во времени таится то, что еще пока не родилось. От этого меня пробрала сильная дрожь, великий озноб. Однако то был всего лишь страх и озноб, знакомый каждому человеку из плоти и крови.

Я не пытался с ними совладать, я ведь явился не для того, чтобы жить в одной лишь мистической радости. Я пришел, чтобы пережить все, поддаться, испытать, открыть во всем то, что я должен открыть, и что бы это ни было — что ж, оно только начинается.

Я оглядел окружавшие меня многочисленные лица, потные и раскрасневшиеся. Увидел юного Иоанна и Матфея, Петра и Андрея, и Нафанаила — все они танцевали. Увидел Хананеля, который с плачем обнимал своего внука Рувима, предлагавшего ему чашу с вином, и Иасона, который обнимал их обоих, такого счастливого, такого гордого.

Мой взгляд охватывал всех. Незамеченный, я переходил из комнаты в комнату. Проходил под навесами. Прошел через двор, где стояли гигантские канделябры и горели закрепленные в стенах факелы. Я взглянул через плечо на неслышное собрание женщин по ту сторону завес.

Мысленно я пошел вперед. Туда, куда был заказан вход мужчинам.

Авигея, откинув с лица покрывала, лежала среди детей в комнате для невесты, а Молчаливая Ханна сидела у ее ног. Глаза Авигеи были закрыты, будто она спала.

Мысленным взором я в это же время и так же ясно видел во дворе нашего дома Рувима, когда он сказал ей: «Возлюбленная моя, мы были разлучены с тобой с самого начала времен».

Мое сердце преисполнилось боли, оно купалось в боли.

Прощай, моя благословенная.

Я позволил горю явиться. Я позволил ему растечься по моим венам. Я горевал не по ней, а по ее отсутствию навеки, отсутствию той душевной близости, отсутствию того единственного живого сердца, которое могло быть таким родным. Я позволил себе ощутить это отсутствие до конца, а потом я поцеловал ее всем своим сердцем в нежный лоб, поцеловал тот ее образ, который сохранил в себе, и отпустил. Оставь меня, сказал я ему. Я не могу взять тебя туда, куда иду сам. Я всегда знал, что не смогу этого сделать. И теперь я отпускаю тебя, снова и навсегда, отпускаю от себя желание, отпускаю потерю, но не осознание… нет, осознания этого я никогда не отпущу от себя.

За час до рассвета Рувима проводили в покои невесты.

Женщины уже отвели Авигею на брачное ложе. Оно было убрано цветами. Золотистый полог скрывал постель.

Иасон в последний раз обнял Рувима, дружески похлопав по плечу.

И когда двери закрылись за Рувимом, музыка дошла до исступления, мужчины кружились еще быстрее и с еще большим воодушевлением, даже старики поднялись с мест, даже те из них, кто едва ли мог сделать это без помощи сыновей и внуков, и, казалось, весь дом снова разом наполнился искренним и громким криком радости.

Люди по-прежнему вливались потоками со двора. Они не скрывали своего простосердечного изумления, глядя на все это великолепие широко раскрытыми глазами.

На траве были накрыты столы для бедняков, для них выносили блюда с горячим хлебом и котлы с мясной похлебкой. Во двор вводили нищих, тех самых калек, которые обычно собираются за воротами в надежде на объедки, когда устраиваются подобные пиры.

За завесами длинная вереница танцующих женщин загибалась налево, шаг, еще шаг, еще один, затем они остановились, закружились и закачались. Цепочка танцоров-мужчин тянулась мимо меня, втекая и вытекая из арок дверных проемов, виясь вокруг главного стола, за спиной гордого деда, который сейчас опирался на руку Иасона. Нафанаил сидел рядом с Хананелем, и Хананель после всего выпитого вина засыпал Нафанаила вопросами, а Иасон улыбался и подремывал, как будто все это совершенно ничего не значило.

Люди вокруг поглядывали на меня, в особенности пришедшие недавно, и я слышал вопросы, которые они задавали себе. Он ли это?

Всю ночь я слышал эти вопросы, если хотел слышать. Всю ночь я замечал поворачивающиеся головы, быстрые взгляды украдкой.

Неожиданно я ощутил: что-то не так.

Это было похоже на первый раскат грома, когда никто другой не слышит его. Это был тот момент, когда хочется сказать: «Замолчите. Дайте послушать».

Но мне не пришлось произносить эти слова.

Я видел, как в дальнем конце пиршественного зала нанятые слуга отчаянно спорят о чем-то между собой. Двое домашних слуг подошли к ним. Послышался еще более яростный шепот.

Его услышал и Хананель. Он жестом подозвал одного слугу, и тот зашептал ему на ухо.

Потрясенный, Хананель развернулся и с усилием поднялся на ноги, отмахнувшись от Иасона, который вяло и сонно попытался помочь ему. Старик направился к слугам. Один из них исчез на женской половине и вернулся снова.

Подходили все новые слуги. Да, что-то явно не ладится.

С задернутой занавесками женской половины появилась моя мать. Она прошла вдоль стены зала, никем не замеченная, опустив глаза долу, не обращая внимания на пьяных мужчин, все так же смеявшихся и плясавших. Она направлялась к Клеопе, своему брату, который сидел за большим столом напротив кресла Хананеля. Сам же Хананель по-прежнему что-то горячо обсуждал со слугами, и его бледное осунувшееся лицо стало наливаться кровью.

Мама тронула брата за плечо. Он сейчас же поднялся. Я видел, что они ищут меня.

Я стоял во дворе в самом центре дома. Я стоял перед канделябрами, и стоял уже долго.

Мама подошла ко мне и положила руку мне на плечо. Я увидел в ее глазах смятение. Она оглядела всех собравшихся, а их были сотни, и в доме, и снаружи, под навесами, всех, кто подталкивал друг друга локтями, смеялся и болтал за столами, совершенно не замечая ни сбившихся в кучку слуг вдалеке, ни выражения лица моей матери.