Иисус говорит: Peace! — страница 10 из 17

Я уже прошел всего «Марио» и добрался до какого-то невероятного уровня в танчиках. Убивал драконов, спасая фальшивых принцесс, и защищал штаб. Собирал монетки и звездочки. В глазах рябило от достижений. Капилляры лопались, но я продолжал смотреть в экран и жать на кнопки. Чтобы не думать. В запасе у меня был Принц Персии, но не тот прокаченный трехмерный паренек, ловко карабкающийся по столбам и махающий парой мечей, а тормозной доходяга в белой рубашонке, кучка пикселей. Я ударился в регресс, мечтая в итоге снова обзавестись пуповиной и уже не валять дурака – не рождаться больше в этот е…й мир ни за какие коврижки…

Я набрал спагетти-вестернов и, потягивая на диване пиво, наблюдал, как Человек Без Имени в исполнении Клинта Иствуда метко расстреливает негодяев из кольта. Бутылки из-под Guinness ставил за диван – там уже была целая рота. В перерывах между приставкой и вестернами сам расстреливал дротиками плакат с Боно. Или читал глянцевые фэнтэзийные журналы, рассчитанные на дебиловатых подростков-ролевиков. Там было то же самое: драконы и фальшивые принцессы.

Отключил телефон и не появлялся на репетициях. Срать я хотел на песни, студии и продюсеров. Я хотел спать до обеда, пьянствовать и жрать гамбургеры за углом.

Неудивительно, что к концу недели мне повстречался Синемор Купер собственной персоной. Он был опухший и обросший. Длинные волосы были как жирные сосульки. Тонны перхоти на черной коже плаща. Грязные полоски под ногтями. Мушкетерские сапоги и нож-выкидуха, торчащий из кармана. Синемор вышагивал возле точки фастфуда.

Я обнял его, как родного. Мы затарились в ближайшем винно-водочном и двинулись в мою берлогу. Мы пили три дня и три ночи. Синемор долго учил меня управляться с выкидухой. Я отодвигал пепельницу, клал ладонь на липкую клеенку кухонного стола, растопыривал пальцы и старался попасть острием ножа в межпальцевые промежутки.

Скоро на руках живого места не было.

Я извел весь лейкопластырь и перепачкал кровью все свои модные футболки.

– Я превращаюсь в мумию! – орал я, разглядывая обмотанные лейкопластырем пальцы. – Б…, я словно Хеопс!!!

– За Хеопса! – кричал Синемор, поднимая стакан.

– За Древний Египет, чтоб его!..

Две ночи подряд мы с Купером пытались собрать пирамиду имени меня из реек и полиэтиленовых пакетов. Тщательно высчитывали градус наклона. Потом мы сбросили конструкцию с крыши, привязав к ней веревочку. Веревочка таинственным образом обвилась вокруг ноги Синемора, он чуть было не полетел вслед за неудавшейся пирамидой.

Я успел схватить его за шиворот. Купер болтал ногой, к которой пристала конструкция. Верещал на высоте пятого этажа, зажмурившись:

– Это матрица! Это матрица!

В результате этой болтанки пирамида раскачалась, веревочка отцепилась, и пирамида с размаху выбила стекло в окне третьего этажа.

– Опля! – сказал на это Синемор голосом Карлсона…

Приходили соседи. Я отдал им новенький телевизор в качестве компенсации.

Еще мы барабанили с Купером по любым рабочим поверхностям. Почему-то нам очень нравилось лупить в четыре палочки по бутылкам, наполненным водой из-под крана до тех уровней, которые мы почему-то считали нотами, и трубе отопления.

Приходили соседи. Я отдал им приставку, дискеты и зачем-то всучивал журналы.

И, конечно же, я говорил с Синемором о Ней. Какая Она чудесная и все такое.

Когда мы все-таки приехали в город, Курт обзванивал уже морги и больницы. Он сидел на подоконнике: черные круги под глазами, дрожащие руки, осипший голос. Полина рассказала ему о приключении, напирая на Хозяина с топором, и умолчала лишь об одной незначительной детали. Курт ничего не говорил, лишь приблизился к Полине и стиснул ее в объятиях. Она поцеловала его при мне. Я вежливо попрощался и ушел в запой.

– Что мне теперь делать?

– Я сам ищу ответ на этот вопрос, – ответил Синемор Купер.

– Чего-то я не догоняю…

– Как бы это тебе сказать-то… Полина, она, в общем, неравнодушна к барабанщикам. Понимаешь? Не только к тебе… но при этом она действительно любит Курта. Вот такая странная выходит ситуация, – пьяно резюмировал Купер, выпячивая нижнюю губу.

Я молча оделся, вышел из дома и три часа бесцельно ходил по улицам.

Прохожие останавливались и провожали меня взглядами.

Через три часа я наконец достаточно замерз. Когда открыл дверь, то сразу услышал шум воды в ванной и пение Синемора. Он не закрылся. Свет из ванной сочился ядовито-желтый. Я двинулся на этот свет.

…Синемор набрал полную ванну и вывалил в воду банку кильки.

– Рыбачу, – сказал он мне с улыбкой и дернул удочкой.

Я тоже улыбнулся и изо всех сил ударил его кулаком в лицо. Синемор упал в воду и окрасил ее в розовый цвет.

– Я тя зарежу, падла, – кричал он, барахтаясь в ванне. – Зарежу щас и закопаю…

Благоразумные мои соседи вызвали милицию.

Дело ограничилось незначительным штрафом. Никто никого не зарезал. Мы помирились. На вопрос дознавателя, в чем, собственно, причина ссоры, я ответил:

– Немного повздорили из-за дедушкиной удочки.

14

Мой дед обожал рыбалку.

Под рыбацкие принадлежности, невзирая на протесты бабушки, был отдан целый шкаф. Дед – человек по натуре уступчивый и мягкий, становился жестким и несговорчивым, если только пытались оспорить масштаб его безобидного увлечения.

Сейчас я думаю: он был личностью в некоторой степени парадоксальной.

Например, совсем бросил пить в тридцать пять, ибо практически стал алкоголиком и осознал это; зато в сорок начал курить, причем ядреный «Беломор», и скоро выкуривал по две пачки в день. Раздражался, когда пугали раком легких или еще чем-нибудь похожим. Не любил, когда говорили о болезнях.

– Дай папиросочку, – кривлялся, – у тебя брюки в полосочку!

Когда началась Вторая мировая война, ему исполнилось пять лет. Его, мою будущую бабушку и других детей, живших в деревне под названием Шершнево, угнали в трудовые лагеря. Бабушка рассказывала, что они сильно голодали: радовались, если удавалось напечь шанежек из сладкой мороженой картошки. Дед рассказывал, как варил украденный у немца ремень. В этом лагере ему сломали руку и вроде порвали в ней какую-то связку. Я маленький брал неправильно сросшуюся дедову руку в свои ладошки и разглядывал ее: она была заскорузлая, в мозолях, и пальцы сгибались не очень хорошо.

В школу он пошел в девять лет и окончил семь классов. А затем удрал из деревни в Петербург, где выдержал экзамен в ремесленное училище. Дед очень много читал, без разбора, любые книги, какие попадались: от учебника физики до Канта. Всегда прочитывал книгу от начала до конца, не пропуская ни страницы. Кстати, Иммануил ему вообще не понравился, наверное, потому, что был немцем и философом.

– Интриги в этом фрице нету, – говорил мне дед. – Пустобрех.

И хватал томик Джека Лондона, и читал взахлеб, а потом, украдкой смахнув слезу, высказывался:

– Вот это нормальный мужик. Хоть и америкос. Все по делу пишет.

Забавный у меня был дед.

В Питере вынужденно обитал у родственников, которые вроде и приняли, но относились так, что лучше б не принимали. Сразу после учебы не шел к ним. Гулял до поздней ночи с бутылкой молока и батоном, купленным на последние копейки, по городу и любовался иллюминацией. К родственникам приходил только спать.

Училище закончил с отличием, ему даже предложили работу и общежитие.

Дед воспрял было духом, но тут пришло письмо из родной деревни. В письме сообщалось, между прочим: бабушка (то есть не бабушка, конечно, а Оксанка) выходит замуж за Витьку-комбайнера. Дед ударил кулаком по столу, опрокинул бутылку молока и, в минуту собрав чемодан, рванул к дому. Оксанкино решение дед нашел ошибочным.

Красивый очень был. Высокий, русоволосый, с голубыми глазами. Занимался волейболом, лыжами и шашками. Когда шли мы куда-нибудь вместе, в кино, баню или на рынок, его все принимали за моего отца. До самой пенсии жиром не заплывал.

Прибыв в деревню, швырнул на диван чемодан, побежал отыскал Оксанку и тут же поволок ее в баню. Мыться. Бабушка, по ее словам, не могла сопротивляться.

Витька-комбайнер, прознав об этом, вооружился вилами и стал брать баню на приступ. Наклонялся к маленькому банному окошечку и орал в него:

– Прошмандовка! Вылазь! А ты, Кирюха (так деда звали), я тя проткну! Обещаю!

Собрался народ. Ждали.

Они не торопясь мылись. И бабушке моей, то есть Оксанке, видимо, очень это мытье приглянулось, она то и дело радостно вскрикивала.

– Вылазьте, гады! – извивался под дверьми несчастный Витька. – Заколю!

И дед вылез. Голый, красный и с веником. Народ загудел сиреной.

– Ты чего бузишь? – спросил он у Витьки. – Не бузи. Не любит она тебя.

Витька бросился на деда раненым быком. Дед сломал вилы и отхлестал комбайнера березовым веником. В общем, увел невесту.

В Питер отныне будет ездить лишь в театр и на балет. Раз в год по завету.

А несчастный Витька с горя укатит в Москву, поступит в университет и сделается впоследствии академиком и лауреатом Государственной премии.

Деда заберут на три с половиной года служить пограничником. Бабушка будет его дожидаться. На деревне следят за этим строго. Но Оксанка, конечно, и без слежки дождалась бы. Хоть три года, хоть тридцать лет. Отслужив на границе, он увезет ее в крохотный городок, где они возьмут квартиру в кооперативе и полтора десятка лет будут за нее расплачиваться. Он устроится токарем на завод. Она пойдет на трикотажную фабрику.

Первая беременность закончится выкидышем. Вторая, через три года, закончится рождением моей мамы.

На десятый год совместной жизни они приобретут тот самый шкаф для рыбацких принадлежностей. Пять горизонтальных полок в одном отделении, на которых лески, крючки, поплавки, блесны, мормышки и прочие штуки разложены в идеальном порядке. Комбинезоны, сети, удочки и спиннинги – в другом. Разные модели удилищ, от бамбуковых до изготовленных из какого-то крутого пластика. Дед следил за модой.