Глава VI. Обоснование веры в воскресение Иисуса
1. Данные предания
С насильственной и позорной смертью Иисуса на кресте все, казалось, кончилось[306]. Похоже, что и ученики Иисуса восприняли его смерть как конец их надежд. Будучи разочарованными, они вернулись к своим семьям и своим профессиям. Весть Иисуса о скором приходе Царства Божьего казалась перечеркнутой его смертью. Правда, в тогдашнем иудаизме существовал теологумен, идея о заместительном страдании Праведника, с помощью которого можно было богословски оправдать смерть Иисуса; но Иисус так тесно связал со своей личностью свое «дело», то есть пришествие Царства Божьего, что это «дело» не могло просто так продолжаться после его смерти. Идеи и идеалы Иисуса невозможно было дальше поддерживать и распространять, подобно тому, как в дальнейшем существовали идеи и идеалы Сократа. Дело Иисуса существовало и прекратилось вместе с его личностью. Итак, после смерти Иисуса невозможно было продолжать его дело так, словно ничего не произошло, и распространять его освобождающую весть в своего рода движении Иисуса.
И все же, после страстной пятницы дело продолжалось; собственно говоря, оно только по–настоящему и началось: совершалось объединение рассеянного круга учеников, происходило формирование общины и церкви, начиналась всеобъемлющая миссия среди евреев, а вскоре и среди язычников. Это новое начало с его мощной исторической динамикой можно объяснить уже в чисто историческом аспекте как появление своего рода «зажигательной идеи». Для этого можно приводить религиозные, психологические, политические и социальные причины, характерные для тогдашней ситуации. Однако, с точки зрения исторических обстоятельств, дело Иисуса имело лишь очень ограниченные шансы для дальнейшего существования. Смерть Иисуса на кресте была не только его личным крахом, но и публичной катастрофой его дела и его религиозным отрицанием. Поэтому новое начало должно быть представлено столь сильным, что оно не только сможет «объяснить» необычную динамику первоначального христианства, но и «разберется» с проблемой креста.
Ответ Нового Завета на вопрос о сущности Церкви и ее веры совершенно ясен. Согласно свидетельству библейских книг, ученики Иисуса возвещали уже вскоре после его смерти, что Бог его воскресил, что прежде распятый оказался живым, и послал их, учеников, возвещать эту весть всему миру. Это необычайное свидетельство передается всеми новозаветными писаниями одинаково: «Итак, я ли, они ли, — мы так проповедуем, и вы так уверовали» (1 Кор 15:11); «этого Иисуса воскресил Бог, чему все мы свидетели» (Деян 2:32). Это единодушное свидетельство всего Нового Завета составляет фундамент и центр новозаветной вести: «а если Христос не восстал, тщетна наша проповедь, тщетна и вера наша» (1 Кор 15:14; ср. 17,19).
Этот ясный и однозначный язык, по–видимому, не так уж легко давался с самого начала. Евангелия и Деяния Апостолов сообщают о первоначальном неверии и упрямстве (Мк 16:14), о сомнениях (Мф 28:17), о насмешках (Лк 24:11; ср. 24:24), о разочарованности (Лк 24:21), о страхе и ужасе (Лк 24:37; ср. Ин 20:24–29). Однако эта трезвая и критическая, чуждая всякой мечтательности сдержанность, говорит скорее в пользу учеников и их свидетельства. Наибольшую убедительную силу это свидетельство получает потому, что все свидетели были готовы пойти за свою весть на смерть. Это свидетельство жизнью, а не только словами, не позволяет просто так отставлять в сторону библейскую весть и отмахиваться от нее как от ничего не значащей выдумки.
Как только входишь в детали свидетельства о воскресении Иисуса, наталкиваешься на многообразные и трудные проблемы. Нас прежде всего интересует проблема передачи самой вести о воскресении. При ее исследовании выясняется, что, в отличие от предания о страстях Иисуса, в котором все четыре евангелиста — несмотря на некоторые различия в деталях — сравнительно единодушно ведут рассказ по одной и той же схеме, сообщения и свидетельства о Пасхе различаются очень существенно. Библейское свидетельство разделяется на две различные линии предания, внутри которых, в свою очередь, имеются значительные различия: существует пасхальная керигма и существуют пасхальные повествования.
Пасхальная керигма представлена в фиксированных и лаконичных керигматических и литургических формулах исповедания веры. Эти формулы по большей части могут быть выделены из контекста как первоначально самостоятельные элементы; чаще всего они значительно древнее соответствующего новозаветного текста, в котором они сегодня находятся. Таким образом, мы имеем здесь дело не с несвязными и простыми рассказами отдельных учеников, но с имеющими обязательную силу формулами исповедания первых общин.
Характерным является уже очень древний, имеющий литургическое происхождение возглас: «Господь действительно восстал и явился Симону» (Лк 24:34). Самая важная и известная из этих формул находится в 1 Кор 15:3–5: «Христос умер за грехи наши по Писаниям, и… был погребен, и… воздвигнут в третий день по Писаниям… Он явился Кифе, потом — Двенадцати». Эта формула была введена Павлом как уже существующая традиция. Следовательно, речь идет об очень древнем тексте, бывшем в употреблении уже в сороковые, а быть может, уже в конце тридцатых годов, вероятно, в старейших миссионерских общинах Антиохии. Итак, благодаря этому тексту мы приближаемся по времени непосредственно к событиям смерти и воскресения Иисуса, о которых повествует предание. Так как текст имеет строфическую структуру, то речь идет о его торжественном, претендующем на обязательность характере. В синтетической форме подобные исповедания веры находятся в Деян 10:40 сл. и 1 Тим 3:16; в них больше не называются никакие определенные свидетели, а речь скорее идет о явлениях Иисуса в целом.
Наряду с этим существует ряд формул исповедания веры и гимнов, не говорящих о явлениях, а непосредственно свидетельствующих о воскресении Иисуса. Прежде всего следует назвать два возникших до Павла текста, двустрофное исповедание в Рим 1:3 сл. и Песнь Христу Флп 2:6–11. Кроме того, следует учитывать древнюю катехизическую формулу Рим 10:9: «Потому что, если ты исповедаешь устами твоими Иисуса Господом и уверуешь сердцем, что Бог воздвиг Его из мертвых, ты будешь спасен». Множеством текстов исповедания веры в воскресение изобилуют первые главы Деяний, например: «Этого Иисуса воскресил Бог, чему мы все свидетели» (2:32; ср. 3:15; 5:31 сл. и др.). Укажем на другие тексты: Рим 10:5–8; Еф 4:7–12; 1 Петр 3:18–22; 4:6.
От этой пасхальной керигмы следует отличать пасхальные повествования, завершающие четыре Евангелия (Мк 16:1–8 пар.). К ним относятся также повествования о трапезах Воскресшего со своими учениками и о прикосновении к Воскресшему в конце Евангелий от Луки и от Иоанна (Лк 24:13–43; Ин 20:19–29; 21). И в этих повествованиях находят свое место предания о явлениях Иисуса. Однако они отличаются от керигматических формул большей пространностью. Явления Иисуса в керигматической традиции, где первое место занимает Петр, и явления в пасхальных повествованиях, где важную роль играют совершенно другие имена, в том числе женские, не согласуются друг с другом. Более важно то, что в пасхальных повествованиях встречаются сообщения об обнаружении пустой гробницы, отсутствующие в другой традиции. В то время как предания о явлениях первоначально восходят к Галилее, повествования о гробнице, разумеется, указывают на Иерусалим.
Пасхальные повествования Евангелий, и особенно повествования о гробнице, поднимают серьезные проблемы. Здесь встает основной вопрос: идет ли здесь речь об исторических повествованиях, по меньшей мере о повествованиях, имеющих историческое ядро, или о легендах, выражающих пасхальную веру в форме рассказов? Итак, являются ли пасхальные повествования, и в особенности рассказы о гробнице Иисуса, следствием пасхальной веры, или ее историческим исходным пунктом?
Мнения по этому вопросу расходятся. Без сомнения, распространено мнение, что пасхальная вера берет свое начало с момента обнаружения пустого гроба, и что за этим открытием следовали возвещение ангела (или ангелов), и наконец, явления самого Воскресшего. Эта точка зрения была недавно вновь обоснована с помощью историко–критических методов, прежде всего Х. фон Кампенхаузеном[307]. Ему противостоит другое мнение: пасхальные повествования были вторичными по сравнению с пасхальной керигмой, они служили апологетическим целям и должны были показать реальность и телесность воскресения по сравнению с попытками спиритуалистической интерпретации. Более того, мы имели бы тогда здесь дело и с очень уж конкретной, и потому богословски проблематичной формой пасхальной веры. Воскресение Иисуса стало бы тогда установленным фактом и существующим в мире явлением.
Из точного анализа повествований о гробе следует: 1. Между повествованиями четырех евангелистов существуют значительные противоречия. Все четверо сообщают о женщинах у гробницы Иисуса в пасхальное утро. В то время как Мк 16:1 и Лк 24:10 называют трех женщин (правда, не одних и тех же), Мф 28:1 — только двух, а Ин 20:1 — лишь одну (в 20:2, однако читаем: «не знаем»). Различны и мотивы посещения гроба: у Мк и Лк — это стремление помазать тело, у Мф — увидеть гроб. Согласно Мк 16:8 женщины после этого ничего никому не рассказывают; у Мф 28:8 они бегут к ученикам, чтобы рассказать им об увиденном. Мф 28:2–5 и Мк 16:5 говорят об одном ангеле, явившемся женщинам, Лк 24:3 сл. — о двух, также и Ин 20:11 сл. — в рассказе о втором посещении Марии Магдалины. В отличие от синоптиков, ангел у Ин 20:13 сл. ничего не сообщает женщинам о воскресении. Эти и иные несоединимые различия свидетельствуют о том, что события пасхального утра нельзя больше реконструировать, и что к пасхальным повествованиям подобная строго историческая форма сообщения явно не подходит.
2. Самое старое повествование, от которого зависят все остальные, представлено у Мк 16:1–8. Это явствует уже из того, что Мф и Лк только в той мере согласуются друг с другом, в какой они согласуются и с Мк; следовательно, в качестве образца в их основе, по–видимому, лежит текст Мк. Так как все остальные повествования явно зависят от Мк как от древнейшего текста, то только анализ этой перикопы может способствовать продвижению вперед. При этом выясняется, что здесь — по меньшей мере в настоящем виде — нет никакого исторического повествования[308]. Вступление начинается с определенной неправдоподобности. Желание умастить на третий день уже погребенного, обвитого в льняные пелены покойника, невозможно объяснить никакими известными обычаями, само по себе оно нелепо в климатических условиях Палестины. Уже одно то, что женщинам только по дороге приходит в голову мысль о том, что им, собственно, необходима была бы помощь для того, чтобы отвалить камень и таким образом войти в гробницу, свидетельствует о слишком большой степени непредусмотрительности. Таким образом, мы должны предположить, что речь здесь идет не об исторических деталях, а о стилевых средствах, которые должны пробудить внимание и создать напряжение. Похоже, все явно искусно построено в расчете на решающую фразу ангела: «Он восстал, Его нет здесь. Вот место, где положили Его» (16:6). Удивительным, однако кажется то, что женщины молчат после заключительных слов ангела и никому ничего не говорят о своем переживании, хотя им и поручается сообщить ученикам, что Иисус предварит их в Галилее и что они его там увидят. Очевидно, здесь речь идет не о временном молчании, а о молчании продолжительном — а это типично Марков мотив. Итак, повествование явно выдает с разных точек зрения редакционную руку Марка.
3. Если отвлечься от редакционной переработки Марка, то тогда открывается очень древний, домарков элемент предания. В пользу почтенного возраста этой традиции свидетельствует прежде всего то наблюдение, что каждая последующая традиция — вплоть до апокрифического Евангелия Петра — все больше наделяла это повествование легендарными чертами. В противоположность этому, осторожность в использовании предания в Мк 16:1–8 говорит в пользу его древности. Легендарна (с точки зрения метода анализа форм) только керигма ангела. Однако в отрывке в первую очередь обращается внимание не на пустоту гроба; возвещается, скорее, воскресение, и только потом указывается на гроб как на знак этой веры. Из этого следует, что этот древний элемент предания не является историческое повествование о нахождении пустой гробницы, но — знамение веры. С точки зрения истории форм эту традицию можно, пожалуй, скорее всего охарактеризовать как культовую этиологию; это значит, что в ней речь идет о повествовании, которое должно быть в основе культового празднования[309]. Кроме того, мы знаем также о почитании захоронений уважаемых мужей в тогдашней иудейской среде. Так и Иерусалимская первоначальная община могла почитать могилу Иисуса и собираться ежегодно в памятный день воскресения в пустой гробнице или около нее для культового празднования, во время которого возвещалась Благая весть о воскресении и указывалось на пустой гроб как на его знак[310].
4. Отнесение перикопы Мк 16:1–8 к категории культовой этиологии еще ничего не говорит об историчности или неисторичности лежащего в ее основе события. В данном случае существуют даже основания, говорящие в пользу того, что в этом повествовании переработаны исторические воспоминания. Важнейший аргумент в пользу его историчности следующий: столь старое, локализованное в самом Иерусалиме предание, не смогло бы там удержаться ни одного дня, если бы пустота гроба не была бы установленным фактом для всех участников событий. Однако симптоматично то, что во всей иудейской полемике против христианской вести о воскресении этот очевидный аргумент нигде не находит себе места.
Разумеется, можно, если угодно, выдвинуть сотню других гипотез. Однако Кампенхаузен, пожалуй, прав, когда пишет: «Кто хочет рассчитывать на перекладывание из одной могилы в другую, путаницу или иные несчастные случаи, тот может, конечно, предаваться игре любой фантазии; в данном случае все возможно и ничто недоказуемо. Однако это не имеет тогда ничего общего с критическим исследованием. Если проверять то, что можно проверить, то, по–моему, нельзя обойти молчанием сообщения о самом пустом гробе, уже бывшем открытым. Многое говорит за это сообщение, и нет ничего против него, что было бы неопровержимым и определенным; таким образом, оно, вероятно, является историчным»[311]. Разумеется, с точки зрения исторической, дальше констатации очень древнего предания, которое, по всей вероятности, можно назвать историчным, дело не идет; но дальше дело не идет и в анализе других традиций.
Определение исторической достоверности в повествованиях о гробе ничего общего не имеет с доказательством воскресения. Исторически можно только предположить, что гроб был найден пустым; однако исторически ничего нельзя сказать о том, как гроб стал пустым. Сам по себе пустой гроб является многозначным феноменом. Уже в Новом Завете имеются различные интерпретации (ср. Мф 28:11–15; Ин 20:15). Определенность достигается лишь благодаря проповеди, основанной на явлениях Иисуса. Пустой гроб не доказательство для веры, но, пожалуй, ее признак.
Итак, перед нами с самого начала имеются две различные традиции. Обе линии предания представляются очень старыми. Но они, вероятно, существовали первоначально полностью изолированно друг от друга. Марк, должно быть, первый, кто связал их друг с другом. А именно, у него ангел отсылает женщин к ученикам, и особенно к Петру, и предвещает им явления Воскресшего в Галилее: «Идите, скажите ученикам Его и Петру, что Он предваряет вас в Галилее; там вы Его увидите, как Он сказал вам» (16:7). Эта поначалу еще довольно внешняя связь становится впоследствии более тесной. Лука переносит явления уже в Иерусалим (24:36–49). У Иоанна связь становится еще теснее, так как, согласно ему, Воскресший является Марии Магдалине непосредственно у гроба (20:14–17). Кроме того, Иоанн сообщает о явлениях Иисуса апостолам как в Иерусалиме (20:19–23, 24–29), так и — в дополнительной главе — в Галилее (21:1–23). Таким образом, здесь окончательно объединились обе линии предания.
Повествования о гробе наложили самый глубокий отпечаток на традиционное пасхальное благочестие и представления, выражающие веру в воскресение. Если речь идет о воскресении Иисуса, то мы почти непроизвольно думаем о картинах, например, Маттиаса Грюневальда, на которых Христос выходит из гроба преображенным. Однако уже при первом взгляде на материал предания в составе Нового Завета нам становится ясно, что это представление не столь уж очевидно. Для ранней церкви главную роль играли не повествования о гробе, а свидетельства–исповедания о явлениях Воскресшего. Даже если предположить, что повествования о гробе являются очень старыми, то они все же должны были быть объединены лишь на поздней стадии с происходящим из Галилеи преданием о явлениях Воскресшего. Принимая во внимание этот материал предания, мы должны прежде всего исходить из ранних пасхальных исповеданий веры и преданий о явлениях, и на их основе попытаться классифицировать повествования о гробе. Таким образом, мы должны проделать обратный путь по сравнению с тем, который был проделан пасхальным благочестием и представлениями, выражающими веру в воскресение.
Однако этой попытке препятствуют многие трудности. Мы уже говорили о неразрешимых разногласиях между керигматической традицией и пасхальными историями. Но и в каждой из двух традиций нет единства. Уже в 1 Кор 15 наряду с преданием, называющим Петра и Двенадцать (15:5), приводится другое, говорящее о Иакове и всех апостолах (15:7); кроме того, речь идет о явлении пятистам братьям, о котором нигде больше не говорится (15:6). Еще более разноречивы, как уже было установлено, пасхальные повествования. Изменяются число и имена женщин, число посещений гроба, число ангелов. Имеются различные швы и последующие сглаживания между отдельными повествованиями. Согласование оказывается невозможным.
Однако вопреки разногласиям все предания согласны в одном: после своей смерти Иисус явился некоторым ученикам; он оказался живым и был проповедан как восставший из мертвых. Вокруг этого центра и этого ядра вращаются все предания. Но очевидно, что речь идет о зыбком центре, о не столь легко определимом и фиксируемом ядре[312]. Различные свидетельства как будто близки к тому, чтобы выразить этот центр. Однако о подлинном центре, о самом воскресении, никогда непосредственно не сообщается; нет даже его описания. Ни один из новозаветных свидетелей не утверждает, что он видел воскресение. Эту границу перейдут лишь в поздних апокрифических Евангелиях. Канонические писания Нового Завета осознают, что прямо говорить о воскресении, как об установленном факте, невозможно.
Уже с чисто лингвистической точки зрения, в новозаветном предании о воскресении Иисуса речь идет не просто о нейтральных сообщениях, а об исповедании и свидетельствах верующих[313]. Вопрос в этих текстах заключается не только в том, что в них говорится, но и в том, что и как говорится. Содержание и форму здесь разделить непросто. Реальность воскресения неотделима от свидетельства о нем. Это означает, что в вопросе о воскресении речь идет не только о неповторимом, завершенном и установленном факте прошлого, но и о теперешней реальности, определяемой в настоящее время свидетелями. Исторические факты, в особенности пустой гроб, могут быть для веры указанием и знаком, но не доказательством воскресения. Однако намного важнее подобных «фактов» экзистенциальное доказательство достоверности, которое подтверждается свидетелями воскресения жизнью и смертью за веру.
2. Герменевтические предпосылки
Свидетельства о воскресении говорят о событии, трансцендирующем область исторически определяемого; в этом отношении они представляют собой проблему, находящуюся на границе между экзегезой и исторической наукой. Ответ на вопрос, каким образом здесь все же можно вести подлинно богословский разговор, зависит от основополагающих герменевтических установок, признается ли — и в каком смысле — метаисторическая перспектива, и как она вписывается в сферу исторически определяемого.
В классическом богословии уделялось очень мало внимания герменевтической дискуссии по поводу свидетельств о воскресении. В основном ограничивались простой передачей свидетельства веры[314]. Поскольку это свидетельство никогда принципиально не ставилось под вопрос, то и не возникало повода размышлять о нем подобно тому, как, например, это происходило в вопросе о вочеловечении. Тем самым, однако, вера в воскресение утратила свое центральное и решающее место, засвидетельствованное в Новом Завете. В отличие от воплощения и страстей, воскресение не стало системообразующим фактором для христологии; оно более или менее служило в качестве чудесного подтверждения веры в божество Христа и в искупительное значение крестной жертвы. Эта ситуация принципиально изменилась лишь с возникновением современного критического богословия. Историко–экзегетические аспекты при этом определялись мировоззренческими, философскими и герменевтическими предпосылками.
Как правило, исторически правдивым и действительным современный человек считает то, что можно доказать с точки зрения исторической достоверности, и что, по меньшей мере, можно в принципе определить объективно: истина есть то, что является фактом (verum quod factum). Исторические явления лучше познаются из взаимосвязи и по аналогии с другим явлением. Там, где это понимание реальности возводится в абсолют, нет места для реальности воскресения, необъяснимой из взаимосвязи и по аналогии с остальной реальностью. Так возникли самые различные гипотезы, «разумно» объясняющие содержание и возникновение пасхальной веры.
Самое существенное во всей современной дискуссии было уже предвосхищено во «Фрагментах Вольфенбюттельского Анонима» Г. — С.Реймаруса. В обоих фрагментах — «Об истории воскресения» и «О цели Иисуса и его учеников»[315] — содержатся аргументы, сохранившие свое значение и поныне, в особенности тот аргумент, что пасхальные истории Евангелий представляют собой сплетение неразрешимых противоречий, которые ни в коей мере не могут быть объединены в одно целое. Поэтому Реймарус считает их фантазией и выдумкой веры; они представляются ему лишь обманом учеников. Все надежды учеников Иисуса рухнули после ареста и распятия их Учителя. И тогда они вынули тело Иисуса из гроба, выдумали явления и слова Воскресшего.
От гипотезы обмана позднее отказались; она оказалась слишком грубой. Ее место заступили другие объяснения: гипотеза похищения, гипотеза неверного опознания, гипотеза мнимой смерти, эволюционная гипотеза и знаменитая гипотеза видений. Эволюционная гипотеза[316] полагает, что вера в воскресение — «конденсация» расхожих в то время религиозных идей и ожиданий. При этом ссылаются на ветхозаветные обетования и ожидания, на эллинистические мифы и мистерии об умирающих и вновь воскресающих богах, а также на позднеиудейскую апокалиптику с ее представлениями о воскресении и экстазе. Самой распространенной и поныне влиятельной остается гипотеза видений, выдвинутая впервые Д. Ф. Штраусом[317]. Согласно ей, пасхальная вера основывается не на «объективных» явлениях, а на субъективных видениях (галлюцинациях) учеников, которые в итоге произвели целую «эпидемию видений Христа», причем один заражал другого.
Таким образом, отдельные объяснения претерпели в современную эпоху значительные изменения. Однако всех их объединяет одно: постановка вопроса о воскресении как вопроса о фактичности в описанном нами смысле. Ошибка церковной апологетики состояла в том, что она довольно необдуманно позволила себе пуститься в обсуждение подобного рода вопросов. Вместо того чтобы исправить зауженную постановку вопроса, она только ответила на поставленный вопрос по–иному. Правда, при этом апологетика смогла показать, что все названные гипотезы, претендовавшие на объяснение пасхальной веры, на самом деле не смогли ее объяснить, и что они не были убедительными ни с точки зрения исторической экзегезы, ни с точки зрения психологии, и ни с какой-либо иной. С точки зрения позитивной, пытались доказать исторический факт воскресения, то есть настаивали на факте пустого гроба. Однако при этом дискуссия о воскресении перешла в разряд побочной и второстепенной проблемы. Конечно же, пасхальная вера не является в первую очередь верой в пустой гроб, это вера в прославленного и живого Господа.
Тем самым, весь вопрос был одновременно перенесен с богословской точки зрения в ложную перспективу. Если для Писания Пасха представляла собой центральное таинство веры, то она еще более стала теперь внешним мотивом достоверности и внешним доказательством веры. Этот подход неверен изначально. Пасха не может быть фактом, который можно приводить как доказательство веры; сама Пасха — также объект веры. Исторически определимо не само воскресение, а только вера первых свидетелей в воскресение и, при известных условиях, — пустой гроб. Но если даже предположить, что мы могли бы доказать факт пустого гроба, то это еще далеко не было бы доказательством воскресения. Факт пустого гроба многозначен. Уже в Писании этот феномен интерпретируется различно, уже там мы находим гипотезу кражи и похищения (Мф 27:64; 28:12 сл.; Ин 20:13 сл.). Пустой гроб — это только знак на пути к вере и знак для того, кто верует.
Поворот был осуществлен лишь диалектическим богословием с его акцентом на эсхатологическом характере, выражающем и определяющем христианство в целом. Эсхатология, однако, не стала для К. Барта[318] историей конца; воскресение мертвых для него скорее описание слова Бога и его владычества. Именно о воскресении нельзя говорить как об историческом факте. Оно является исключительным и не имеющим аналогий Божьим деянием, которое, однако, происходит в пространстве и во времени и потому не может быть идеализировано, символизировано или аллегоризировано. Поэтому, хотя пустой гроб и есть только знак и вторичное определение, но определение реально незаменимое, и желающий его вычеркнуть рискует соскользнуть в докетизм.
Однако при всем том, что концепция Барта способствовала продвижению в богословии, ей недоставало герменевтической рефлексии. А она является прежде всего заслугой Р.Бультмана, который, несмотря на критику Барта в частностях, соглашался, однако с ним в том, что воскресение Иисуса не объективируемый факт. Но чтобы сделать речь о воскресении доступной, Бультман смог опереться на метод понимания, разработанный Ф. Шлейермахером и В. Дильтеем для гуманитарных наук, в отличие от метода объяснения, используемого в естественных науках. Объяснение основано на отношении «субъект–объект»; но там, где речь идет об отношениях «субъект–субъект» и об интерпретации жизненных проявлений исторического человека, а стало быть, и об интерпретации убеждений и свидетельств веры, ничего невозможно объективно установить и доказать, но можно что–то понять только на основе личного соучастия и вживания. Догматика, рассматривающая «объективное» содержание откровения, становится теперь у Шлейермахера вероучением, изложением личного опыта и убеждения веры. Этот герменевтический метод претерпел в дальнейшем существенное развитие благодаря экзистенциальной философии М.Хайдеггера. Его прежде всего усвоил Р. Бультман, чтобы с его помощью по–новому интерпретировать также новозаветные свидетельства о воскресении. Для Бультмана важнее было не объяснить «факт» воскресения, а понять феномен воскресения в его значении pro те. Поэтому центральный тезис Бультмана таков: «Вера в воскресение есть не что иное, как вера в крест как в спасительное событие»[319], то есть вера в то, что крест есть эсхатологическое событие. Это возможно на основе проповеди. Поэтому Бультман мог также сказать: «Вера в церковь как в носительницу керигмы есть вера пасхальная, которая заключается в вере, что Иисус Христос присутствует в керигме»[320].
Карл Барт облек концепцию Бультмана в формулу: Иисус воскрес в керигме. По этому поводу Бультман пишет: «Я принимаю этот тезис. Он абсолютно правилен, при условии, что он будет правильно понят. Он предполагает, что сама керигма есть эсхатологическое событие; и он означает, что Иисус действительно присутствует в керигме, что она есть его слово, настигающее слушателя в керигме… Верить в Христа, присутствующего в керигме, — вот смысл пасхальной веры»[321]. Если исходить из этого центрального тезиса, тогда все вопросы об историческом факте отпадают. Как историческое событие понятна только пасхальная вера первых учеников. Однако тогда встает вопрос: как пришли к этой пасхальной вере, как возникла пасхальная керигма? Согласно Бультману, возникновение пасхальной веры сводится для историка к видениям–переживаниям. Для веры же, напротив, «историческое событие возникновения пасхальной веры… означает самовыражение Воскресшего, Божье деяние, в котором завершается спасительное событие креста»[322]. Таким образом, само возникновение пасхальной веры является эсхатологическим событием и как таковое есть предмет веры. Для Бультмана пасхальная вера есть не просто субъективное убеждение в спасительном значении креста. Скорее, в вере с учениками и верующими происходит «нечто». Речь идет о деянии Бога, которое как таковое, однако, не может быть исторически удостоверено.
Эта точка зрения вполне однозначна. Создается впечатление, что, по Бультману, на Пасху, в сущности, происходит что–то не с Иисусом, а с учениками. Пасха и возникновение пасхальной веры совпадают. Тем самым, Пасха не является больше событием, предшествующим вере и содержанием веры, а событием самой веры. Отсюда возникает вторая опасность. Если пасхальная вера есть вера во Христа, присутствующего в керигме церкви и действующего в нас, то тогда христология не остается только христологией, но трансформируется именно в экклезиологию. Бультман может даже говорить о пасхальной вере как о вере «в церковь как носительницу керигмы»[323]. С этого момента и начинается критика, и не только со стороны католического богословия, но и со стороны Барта, Кеземана и других. По их мнению, здесь больше нет места для Христа как источника и приоритета нашей веры. В заключение остается только заметить, что сам Бультман чувствует, что со своим богословием воскресения он вступает в противоречие с Писанием, особенно с важнейшим свидетельством 1 Кор 15. Как историк, Бультман должен честно признать, что аргументация Павла, выделяющая вполне определенных исторических свидетелей, указывает иное направление; однако он считает возможным характеризовать эту аргументацию Павла как роковую[324].
Концепция Р. Бультмана была по–разному воспринята и развита. Важнейшей — наряду с концепцией Г. Эбелинга[325] — является концепция В. Марксена[326]. Подобно Бультману, его исходная точка зрения — это различение исторического и богословского. Историческим может считаться только то, что как таковое поддается проверке. «Вера не может устанавливать исторических фактов»[327]. Следовательно, по сравнению с чисто историческим, «большее» веры находится на уровне значимости. В этих принципиальных тезисах уже ясно сказано, что воскресение Иисуса не может быть названо историческим событием. «С точки зрения исторической можно только констатировать (…), что после смерти Иисуса люди уверяли, будто они пережили опыт (Widerfahrnis), который они называли видением Иисуса»[328]. От этого опыта следует отличать его интерпретацию. А именно, видение Иисуса подводит посредством силлогизма к интерпретации: Иисус воскрес[329]. Таким образом, выражение «Иисус воскрес» не историческое высказывание, а интерпретация видения. Однако подобную интерпретацию нельзя объективировать и историзировать; она простое выражение рефлексии[330].
Наряду с этой рефлективной интерпретацией видения Марксен полагает, что может определить еще одну древнюю интерпретацию, обращенную на будущее событие; эта интерпретация ориентирована не персонально, а функционально: она заключается в продолжении миссии, дела Иисуса. Поэтому воскресение, по Марксену, означает: дело Иисуса продолжается; в керигме все снова и снова совершается событие пришествия Царства Божьего. Керигма Церкви заступает теперь на место Иисуса; в ней заключается сегодня призыв Иисуса. «Но когда меня это действительно поражает, тогда я знаю: он жив»[331]. Различие между Бультманом и Марксеном заключается в том, что для Бультмана воскресение выражает эсхатологическое значение креста, в то время как Марксен отвергает эту редукцию ко кресту и делает упор на земном Христе. Пасха больше не является для Марксена центром христианской веры, а только предпосылкой того, что дело Иисуса продолжается; она не есть принципиально новое начало[332].
Мы еще остановимся на экзегетической проблематике позиции В. Марксена, особенно на недостатках его интерпретации повествований о явлениях. Здесь, где речь идет только о герменевтических предпосылках, достаточно указать на то, что понятие «опыт» в употребляемом Марксеном смысле неясно[333]. Опыт — это не смутное ощущение, которое впоследствии интерпретируется так или иначе; он скорее событие интенциональное, содержание которого как таковое понимается изначально тем или иным образом. Разумеется, даже если такое понимание не должно быть подвергнуто рефлексии, никогда нельзя в принципе разделять опыт и его языковую интерпретацию. Действительно, новозаветные тексты постоянно говорят о вполне определенном видении, о видении Воскресшего или Господа. Если определение, что содержанием видения является Иисус, признать в полном объеме, то тогда в качестве логического следствия должно быть принято и высказывание о воскресении. Поэтому вопрос, к которому все сводится, заключается в том, представляют ли собой повествования о явлениях только формулы, обосновывающие продолжение дела Иисуса, или они выражают опыт новой реальности, обладая тем самым собственной содержательностью. Ответ на этот вопрос позволит сказать, правильно ли определил Марксен принципиальное значение Пасхи в отношении земного Иисуса.
К поставленному вопросу вновь вернулся Р. Пеш[334], следовавший за Ф.Хр. Бауром, которого он, впрочем, не упоминает, и за М. Бубером, обновившим эволюционную гипотезу. Пеш представляет тезис, выдвинутый уже А. фон Гарнаком и недавно еще раз У. Вилькенсом[335]; согласно этому тезису, формулировки и сообщения о явлениях — это формулы–обоснования. Идя дальше В. Марксена, Пеш пытается обойтись также и без «опыта видения» и хочет видеть обоснование веры в воскресение в эсхатологическом притязании Иисуса, которое после его смерти было интерпретировано с помощью позднеиудейских представлений о похищении и воскресении. Таким образом, вера в воскресение здесь — выражение постоянной действенности эсхатологического притязания Иисуса; основа этой веры — не явления Иисуса, а он сам. Поскольку Иисус персонифицирует эсхатологическое событие Божьей любви, можно говорить о посредничестве Иисуса через самого Иисуса (В. Бройнинг). Если не принимать во внимание вопроса (на который большинство специалистов отвечает отрицательно), правильно ли тем самым Пеш интерпретирует новозаветные повествования о явлениях и позднеиудейские «параллели», возникает фундаментальная проблема: может ли быть вера в неповторимое деяние Бога (что свидетельствуется в Писании о воскресении) достаточно объяснена как результат простой рефлексии, или для этого требуется ни из чего не выводимое, данное Богом новое понимание, которое новозаветные писатели попытались выразить с помощью понятия «явление»? Не будет ли чисто дедуктивное познание умалением совершенного крестом прорыва в истории и нового начала Пасхи? Этими фундаментальными вопросами позиция Пеша ставит нас перед необходимостью уяснить отношение между проблематикой исторической и проблематикой богословской и при этом постараться избежать как одностороннего богословия керигмы, так и историзма, а также рецидивов либерального богословия.
После Барта и Бультмана, новая фаза дискуссии была открыта прежде всего В.Панненбергом[336], с его пониманием откровения как истории. У Панненберга речь идет о значении исторической проблематики в пределах богословия. Ибо, если вера в воскресение замещает само воскресение, то такую веру едва ли уже можно отличить от субъективной уверенности. Поэтому Панненберг ищет основание веры в историческом Иисусе. Однако в отличие от В. Марксена эсхатологическое притязание Иисуса на полновластие, понимаемое Панненбергом пролептически, было бы голословным утверждением, если бы оно не было подтверждено Богом. Воскресение Иисуса Богом — это признание и подтверждение. Теперь у Панненберга все зависит от доказательства исторической реальности воскресения. Панненберг решительно противостоит идее Барта, согласно которой воскресение недоступно историческому исследованию. Согласно ему, нет никакого действительного основания утверждать, что воскресение Иисуса было реальным событием, если его как таковое нельзя исторически подтвердить. Тем самым Панненберг возлагает на историческое исследование огромную ответственность в доказательстве и вновь придает факту пустого гроба значительный богословский вес.
Это смещение акцентов и присущее ему чрезмерное требование к историческому исследованию уже часто подвергалось критике. Правда, — и это часто упускали в критике Панненберга — и он только тогда может доказать историчность воскресения, когда рассматривает данные предания «в свете эсхатологической надежды на воскресение мертвых»[337]. Таким образом, Панненберг помещает историческую проблематику в широкую герменевтическую перспективу и обращает принципиальное внимание на взаимозависимость между фактом и интерпретацией; он рассчитывает на решение, которое находится для веры за пределами представляемых исторических фактов и растворения в простом значении. С этим намерением следует согласиться в принципе, даже если Панненберг фактически все же предъявляет высокие требования к историческому методу и, пожалуй, придает факту пустого гроба значение, которое ему нельзя приписать в рамках новозаветных свидетельств.
Современное католическое богословие обычно ищет решение проблемы с помощью категории знака. Сами по себе исторические события либо ничего не говорят, либо многозначны; они будут ясными и определенными в большем смысловом контексте. Но напротив, интерпретирующие слова остаются пустыми и безосновательными, если они не интерпретируют реально происходящего, и тем самым и вследствие этого не находят подтверждения. Поэтому следует говорить не об историческом доказательстве, а о знаке. В этом смысле пустой гроб — это знак, который должен исключать всякого рода докетизм. Таким образом, в отношении воскресения в особенности применимо то, что в целом было сказано об откровении на II Ватиканском соборе: «Домостроительство откровения совершается действиями и словами, внутренне между собою связанными, так что дела, исполненные Богом в истории спасения, являют и подтверждают учение и все, что знаменуется словами, а слова провозглашают дела и знаменуют тайну, в них содержащуюся»[338].
После этого фундаментального разъяснения отношения между герменевтической и исторической проблематикой остается вопрос о соответствующей данной проблеме герменевтической перспективе. Само собой разумеется, что такие антропологические рассуждения будут отвергнуты изначально диалектическим богословием К.Барта как неправильные, так как с точки зрения человека нет никакой непрерывной взаимосвязи между смертью и жизнью; всякая непрерывность и идентичность имеет свое единственное основание в верности Бога своему творению. Однако именно эта мысль о верности, связующей Бога с его творением, не позволяет понимать воскресение как чистое «творение из ничего» (creatio ex nihilo). В своей верности Бог пробуждает надежды, которые он сам вложил в свои создания. Таким образом, в рамках самой богословской концепции Барта можно говорить о правоте антропологической и герменевтической проблематики, и понимать антропологические структуры как грамматику, которой Бог необъяснимо пользуется по–новому. Иначе, чем в человеческих понятиях и представлениях, откровение как откровение для людей вообще невозможно.
По существу, следует назвать четыре различных варианта антропологического подхода к вере в воскресение. К. Ранер[339], а вслед за ним Л. Борос[340] и Х. Эберт[341], исходят из феноменологии человеческой свободы, которая в основном имеет тенденцию к абсолютному и окончательному и, таким образом, завершается в вечности. Вечная жизнь есть завершаемое Богом деяние человеческой свободы. То же самое хочет показать Й. Ратцингер[342] при помощи феноменологии любви, которая сильнее смерти. По Г. Марселю, любить человека — значит сказать: ты не умрешь[343]. Вновь, но по–другому, пытается исходить из феноменологии надежды В. Панненберг[344]. Согласно ему, к существу человека вопреки смерти принадлежит надежда, и это бесконечное определение человека является содержанием образа и символа воскресения из мертвых. Наконец, Ю. Мольтман[345], содержательно конкретизируя концепцию Панненберга в духе М. Хоркхаймера, исходит из надежды на справедливость. Смысл человеческого существования обеспечен лишь тогда, когда убийца в конце не торжествует над жертвой. Согласно ему, мысль о всеобщем воскресении мертвых в позднеиудейской апокалиптике логически родилась из доведенной до конца идеи о непреодолимо побеждающей справедливости Бога. Тем самым, проблематика воскресения оказывается в связи с проблемой теодицеи; таким образом, речь идет о бытии Бога в аспекте антропологической проблематики, о его справедливости и верности в истории страданий мира.
Исходя из различных феноменов, все эти концепции приходят к одному и тому же результату: Вопрос о смысле человека неразрешим в пределах только одной истории; он разрешается лишь эсхатологически. Поэтому во всех фундаментальных проявлениях своего бытия человек движим вопросом о жизни и ее окончательном смысле. Ответ, правда, возможен лишь в конце истории. Сейчас человек может только вслушиваться и всматриваться в историю и распознавать, существуют ли для него знаки, в которых этот конец знаменуется или совершается уже в предвосхищающих его событиях. В пределах истории эти знаки всегда будут многозначными; ясными они будут только в верующем предвосхищении конца истории, и наоборот — это предвосхищение снова и снова должно находить свое подтверждение в истории. Только в этой всеобъемлющей перспективе могут быть осмысленно поняты также события первоначальной церкви и позднейшей церковной традиции.
3. Богословское обоснование
Для подтверждения своего свидетельства первые свидетели воскресения ссылаются на явления Воскресшего. Уже древняя формула веры в 1 Кор 15:3–5 говорит о явлении Петру и о последующем явлении Двенадцати. Кроме того, Петр играет исключительную роль в пасхальных событиях (Лк 24:34; Мк 16:7; Ин 21:15–19). Очевидно, что Петр — первый свидетель воскресения. Таким образом, ему положено быть первым в вере (primatus fidei), на основе чего он является объединяющим центром (centrum unitatis) церкви. Удивительно, однако, что параллельно Петру и Двенадцати двумя строфами позже называются Иаков и другие апостолы. Начиная с А. фон Гарнака, это привело к предположению, что в 1 Кор 15:3–7 отражается история отношений по управлению в Иерусалимской общине[346]. Первоначально там были Двенадцать, представителем которых был Петр; это был управляющий орган, руководство которым позднее было воспринято Иаковом. Из этого следовало, что упоминание явлений Воскресшего имело функцию признания в церкви законности авторитета определенных личностей. Таким образом, речь идет о формулах легитимации. Тем самым выражено нечто правильное и важное: явления обосновывают апостольское служение и всегда содержат в себе мотив посланничества. Истина и реальность Пасхи встречается нам не иначе, как в свидетельстве апостолов. Вера во Христа есть истина свидетельства, основной закон которой точно выражен в Рим 10:14, 15,17: «Как им уверовать в Того, о Ком не слышали? И как им услышать без проповедующего? И как им проповедать, не будучи посланными? (…) Итак, вера — от проповеди».
Вопрос, однако, состоит в том, можно ли изолировать мотив посланничества, можно ли интерпретировать пасхальные явления чисто функционально, и можно ли противопоставлять эту функциональную интерпретацию интерпретации персональной, касающейся личности Иисуса Христа. Для ответа на этот вопрос требуется тщательно исследовать новозаветное словоупотребление. Решающим термином, встречающимся в 1 Кор 15:3–8 и в Лк 24:34, является слово ώφθη (ср. также Деян 9:17; 13:31; 26:16). Это ώφθη можно перевести трояким образом. 1. Пассивно: его видели; активность принадлежит здесь ученикам. 2. Пассивная форма в описании действия Бога: он был показан, он был явлен; активность здесь принадлежит Богу. 3. В форме медиального залога: он дал себя показать, он явился; активность принадлежит здесь самому Христу.
Принимаются в расчет только второе и третье значения, так как в Ветхом Завете слово ώφθη служит устойчивым понятием для описания теофаний (ср. Быт 12:7; 17:1; 18:1; 26:2 и др.). Явления Воскресшего описаны по модели теофаний; таким образом, согласно пониманию авторов Нового Завета, речь идет о процессах откровения, во время которых вступают в общение с самим Богом. Поэтому Новый Завет и может говорить о том, что Бог дал являться Воскресшему (Деян 10:40). Так понимаемое явление по своей сути не является объектом и определено «диалектикой представления»[347]. Бог открывается именно как Бог сокровенный (ср. Ис 45:15). Откровение Бога — это не объяснение, а откровение его сокровенности и таинственности.
Это наблюдение открывает еще больше возможностей для интерпретации. Дальше всех идет В. Марксен. Он говорит об опыте видения. Ссылаясь на Гал 1:15 сл., 1 Кор 9:1, он утверждает, что в них ни разу не говорится о видении Воскресшего, а лишь о видении Иисуса как Господа, как Сына. Таким образом, мы должны исходить не из явлений Воскресшего, а из опыта видения, интерпретируемого на основе силлогизма с помощью воскресения. Таким образом, «воскресение Иисуса» является интерпретацией опыта видения. Однако против этого тезиса говорят не только веские герменевтические, но и историко–экзегетические аргументы. А именно, с точки зрения экзегезы можно показать, что в Гал 1:15 сл. речь идет не о видении, а об откровении Прославленного; но в Первом послании к Коринфянам 9:1 говорится о видении Иисуса как Господа (Κύριος). Соответственно, формула ώφθη нигде не встречается изолированно, но всегда в сочетании с формулой ήγέρον или έγήρεται = он был воздвигнут. Из этого контекста нельзя вырывать слово ώφθη и изолированно делать его исходным пунктом какой–либо теории. Следовательно, мы должны исходить из того, что ученики видели воскресшего Господа. Но что это значит?
О смысле высказываний о явлениях существует конфликт интерпретаций между К.Х. Ренгсторфом[348] и В. Михаэлисом[349]. Ренгсторф исходит из того, что сам Бог является действующим субъектом; однако он отмечает фактор зрительного восприятия. Отсюда его толкование: Бог сделал Иисуса доступным зрительному восприятию человека. По–иному трактует Михаэлис: исходя из того факта, что речь идет об устойчиво фиксированной терминологии откровения, он делает вывод, что вопрос о способе этого откровения в значительной мере снят или подлежит богословской оценке. Согласно ему, акцент ставится не на чувственном восприятии — так как речь идет не о процессе видения, — а о процессе откровения. К. Леман[350] справедливо подчеркивает, что на уровне этой альтернативы вопрос совсем не решается. Действительно, против Ренгсторфа следует отметить, что в пасхальных явлениях Новый Завет далек от всякого визионерства; никогда не говорится о «видениях», о дневных и ночных сновидениях, об экстатических восторгах и т.д. Это молчание примечательно и характерно. Поэтому как категория субъективного, так и введенная прежде всего Х.Грассом[351] категория объективного видения, явно недостаточны. С другой стороны, против Михаэлиса можно сказать, что здесь речь не идет о плененности посредством анонимной, исполненной священного трепета трансценденции. Речь идет о совершенно определенном откровении, об откровении распятого Иисуса как воскресшего и прославленного (вознесенного) Господа. Очевидно, что речь идет о абсолютно личном событии, которое, согласно Флп 3:12, заключается в том, чтобы быть захваченным Христом.
Как это следует понимать точнее, видно из Гал 1:12, 16. Там Павел, используя апокалиптическую терминологию, говорит о άποκαλύψις Ίησοϋ Χρίστου. Таким образом, в явлениях речь идет об эсхатологических событиях, точнее, о предвосхищении окончательного эсхатологического откровения, которое подобает одному Богу. Поэтому в Гал 1:15 сл. говорится о том, что «Бог благоволил… открыть Сына Своего во мне». Еще выразительнее говорится во 2 Кор 4:6: «Потому что Бог, сказавший: свет да воссияет из тьмы, есть Тот, Кто воссиял в сердцах наших к нашему просвещению познанием славы Божией в лице Иисуса Христа». Итак, Бог есть тот, кто открывает, и то, что он открывает, есть его собственная слава. Но он открывает свою славу в лице Иисуса Христа. Таким образом, прежде распятый «видим» во славе (doxa) Божьей, или слава Божья есть прославление распятого. То, что открывается свидетелям, является Славой Божьей, его богобытием, которое проявляется именно в том, что Бог отождествляет себя с распятым и воскрешает его из смерти к жизни.
К аналогичному выводу приводит анализ явлений, о которых повествуют Евангелия. Здесь Воскресший приветствует и благословляет, призывает, говорит и наставляет, утешает, дает указания и посылает с миссией, основывает новую общину. Сначала ученики реагируют с растерянностью, страхом, непризнанием, сомнением, неверием; Воскресший должен сначала «завоевать» их. К этому завоеванию в вере принадлежит момент посланничества и наделения полномочиями, что замечательнее всего описано в Мф 28:16–20. Здесь есть нечто от сияния божественной власти (exousia), от неприступного величия и тайны явления Воскресшего. Согласно другим повествованиям, он является, будучи неузнанным (Лк 24:31; Ин 20:11 сл.). Его невозможно уловить в его явлении; он является, удаляясь; он приходит как уходящий. Он удаляется в измерение Бога.
Трудности для этой интерпретации представляют различные тексты, в которых говорится о прикосновении к Воскресшему и о совместных с ним трапезах (ср. Лк 24:38 сл.; Ин 20:26 сл.). На первый взгляд, свидетельства кажутся слишком резкими, находящимися на грани богословски возможного и рискующими стать обоснованием «массовой» пасхальной веры. Однако за этим кроется, по–видимому, двоякое намерение: во–первых, говорится о доказательстве тождественности между Воскресшим и распятым; Воскресший узнается по следам от ран. Во–вторых, речь идет об апологетическом мотиве; должен быть отвергнут односторонний спиритуализм и подчеркнута телесность воскресения. Однако Иоанн заметил, что его стиль может вызвать ложное толкование; поэтому его свидетельство заключается фразой: «Блаженны не видевшие и поверившие» (20:29). Этим заключительным замечанием все представляется еще раз в верном свете и говорится, что эти тексты следует интерпретировать с целью выражения их содержания: обоснования пасхальной веры.
Подводя итоги, можно сказать:
1. В явлениях речь идет не об объективно фиксируемых событиях. К ним нельзя относиться с точки зрения нейтрального наблюдателя на расстоянии. Речь идет о полной захваченности Иисусом, о затронутости и плененности им, о пробуждении веры. В явлениях Иисус окончательно обретает значимость и признание в вере учеников. Однако при этом было бы ошибкой понимать это событие таким образом, что вера первых свидетелей веры будто бы была облегчена каким–то чудесным образом, и что они словно были «сбиты с ног» и поставлены на колени. Такое понимание сводилось бы гротескным образом к тому, что те, кто первыми проповедовали веру, сами не верили, ибо они были освобождены от веры видением Иисуса. Итак, следует исходить из того, что речь шла о видении верою[352]. Точнее можно было бы сказать: дело шло об опыте веры. Будучи опытом веры, «явления» не были, однако, простыми переживаниями веры, то есть выражением веры. Речь шла о встречах с присутствующим в Духе Христом. Не вера обосновывает реальность воскресения, а реальность Воскресшего, в Духе убеждающая учеников, становится обоснованием веры. Поэтому следует проводить различие между возникновением пасхальной веры и сутью этой веры, самим воскресением Иисуса.
2. Встреча с воскресшим Господом характеризуется в Новом Завете как встреча с Богом и познание Бога. То, что открылось ученикам, было реальностью Царства Божьего, окончательно пришедшего в Иисусе Христе через его смерть, сиянием Славы Божьей в лике Распятого. В явлениях говорится об эсхатологическом самооткровении Бога. Оно есть подлинная суть пасхальной веры и веры вообще; говоря по–иному, вера означает: полагать только Бога основой и целью жизни, предоставлять Богу быть Богом, только ему воздавать хвалу. Основой подобной веры никогда не могут быть отдельные факты или доказательства, а лишь вызывающая доверие человека верность/праведность самого Бога. В этом смысле можно сказать, что Иисус из Назарета, как свидетель веры, стал через эти «явления» основой веры.
3. Пасхальный опыт веры первых учеников выявляет основные структуры веры; эта вера показывает, что она определяет бытие христианина в целом. Однако она также существенно отличается от нашей веры тем, что передана через опыт первых свидетелей и их традицию. Основанием нашей веры являются апостольские свидетельства. Начало никогда не тождественно только первому пункту в ряду последующих временных пунктов; начало содержит в себе последующее, оно — вечно непостижимый закон, подчиняющий себе все последующее. Начало трансцендирует и делает имманентными вытекающие из него временные моменты; тем самым, в отличие от них, начало имеет не только совсем иную количественную, но и иную качественную структуру, и поэтому никогда не может быть адекватно постигнуто познанием[353]. Эти общие размышления о сущности начала означают применительно к нашей проблеме, что для нас невозможно адекватное понимание переданной через традицию веры, и что поэтому пасхальные явления, как начало этой веры, мы можем понять только по аналогии. Мы должны придерживаться того взгляда, что в них речь шла о личной встрече со Христом. При этом решающий вопрос — не то, что тогда «объективно» случилось, а то, готовы ли мы, подобно первым ученикам, дать Иисусу Христу овладеть собою.
Если пасхальная вера и, тем самым, вера во Христа основывается на свидетельстве апостолов, то тогда он доступен не иначе как через апостольское свидетельство, которое будет продолжаться в Церкви, как в сообществе верующих. Только в этом свидетельстве и через него прославленный Христос реально присутствует в истории в своем Духе, ибо историческая реальность никогда не бывает независимой от того, что о ней известно в истории. В этом смысле — но, правда, только в этом смысле — можно сказать, что Иисус воскрес в керигме. Он остается реальностью в истории через свидетельство апостольской Церкви.
Глава VII. Содержание веры в воскресение Иисуса
1. Воскресение Иисуса как проявление эсхатологического могущества Бога
Для того чтобы охарактеризовать воскресение Иисуса, Писание использует два понятия[354]: переходный глагол έγείρειν в активной и в пассивной форме означает «пробуждать», а переходный и одновременно непереходный глагол άναστηναι — «воскресить» или «воскреснуть». В обоих случаях подразумевается метафора, сравнение с выражениями «быть разбуженным» или «пробудиться». Необходимо осознать этот образный характер высказывания о воскресении; для нас, еще находящихся по эту сторону смерти, подразумеваемая реальность сокрыта от непосредственного видения и выражения; мы можем говорить не иначе как образами и притчами. Употребление обоих понятий в переносном значении встречается уже в эллинизме и иудаизме. Они обозначают или пробуждение умерших, возвращающее к земной жизни, или эсхатологическое всеобщее пробуждение умерших, ожидавшееся в позднем иудаизме. Поэтому, если в Новом Завете говорится о пробуждении Иисуса, то тем самым имеется в виду, что с Иисуса начались эсхатологические события. Иисус — первый из воскресших (Деян 26:23; 1 Кор 15:20 сл.; Кол 1:18). Тем самым воскресение Иисуса помещается в перспективу эсхатологической надежды и характеризуется как эсхатологическое событие. Соответственно, его воскресение не означает возвращения к прежней жизни. Он не возвращается к тлению (Деян 13:34). «Христос, восстав из мертвых, больше не умирает… а что живет, то живет Богу» (Рим 6:9 сл.). Воскресение — это не возобновление прежней жизни, но начало нового творения (1 Кор 15:42 сл.).
Выраженная в позднем иудаизме надежда на всеобщее воскресение мертвых в конце времен — не позднее дополнение и чуждый вклад в ветхозаветную веру. Источник этой надежды — вера в Яхве как Владыку жизни и смерти; он все держит в своей руке, ему все принадлежит и ему можно безусловно доверять, даже и после смерти. «Господь умерщвляет и оживляет, низводит в преисподнюю и возводит» (1 Цар 2:6; ср. Втор 32:39). Поэтому Иов в состоянии крайней нужды может сказать: «А я знаю, Искупитель мой жив, и Он в последний день восставит из праха распадающуюся кожу мою сию; и я во плоти моей узрю Бога» (Иов 19:25 сл.). Соответственно, иудейская молитва Шмонеэсре может непосредственно определять Бога как «Бога, животворящего мертвых». Павел повторяет эту формулу многократно (Рим 4:17; 2 Кор 1:9). Воскресение — настолько деяние Бога и столь характерно для него, что оно непосредственно может служить для характеристики Бога.
В этом смысле Новый Завет очень редко говорит о воскресении Иисуса в активной форме (1 Фес 4:14; Лк 24:7; Ин 20:9), но часто в пассивной, эвфемистически описывая действия Бога по воскресению Иисуса (Мк 16:6 пар.; Лк 24:34; Ин 21:14; Рим 4:25; 6:4, 9; 7:4; 8:34; 1 Кор 15:4, 12 сл., 16 сл., 20; 2 Тим 2:8). Во многих местах воскресение Иисуса непосредственно приписывается Богу (ср. 1 Кор 6:14; Рим 10:9; 1 Кор 15:15 и др.). Это прежде всего происходит в антитетических формулировках Деяний Апостолов: «Начальника жизни убили, Его, Которого Бог воздвиг из мертвых» (3:15; ср. 2:23 сл.; 5:30 и др.). Таким образом, воскресение Иисуса — проявление могущества Бога, действие «безмерного величия силы Его» (Еф 1:19 сл.; ср. Кол 2:12), его славы (Рим 6:4) и его Духа (Рим 8:11; 1 Петр 3:18). Формула «Бог, воскресивший Иисуса из мертвых» (Рим 4:24; 8:11; 2 Кор 4:14; Гал 1:1; Еф 1:20; Кол 2:12) становится в Новом Завете прямо–таки наименованием Бога и его почетным титулом. Воскресение Иисуса есть не только решающее эсхатологическое деяние Бога, но и его эсхатологическое самооткровение; в нем предельно и окончательно обнаруживается, кто есть Бог: это тот, чья власть охватывает жизнь и смерть, бытие и небытие; он есть любовь и верность, сила новой жизни, на которого поэтому можно положиться даже в крушении всех возможностей человека. Воскресение Иисуса есть откровение и осуществление возвещенного им Царства Божьего. В воскресении Иисуса из мертвых Бог доказал свою верность в любви и отождествил себя с Иисусом и его делом.
Тем самым, вера в воскресение Иисуса Христа в целом основывается на фундаментальнейшем исповедании веры, на вере в творческую возможность и верность Бога. В конечном счете она основывается на вере в богобытие Бога. И наоборот, можно также сказать, что бытие Бога окончательно проявляется лишь в воскресении Иисуса. Решение в пользу или против пасхальной веры зависит не от каких–то чудесных событий, а от готовности видеть реальность от Бога и довериться этому Богу в жизни и смерти. Таким образом, в принятии решения речь идет о том, можно ли жить, исходя из себя самого и собственных возможностей, или же иметь мужество жить Тем, кто безусловно свободен, самим Богом. Пасхальная вера доверяет Богу в том, что его возможности выше существующей реальности и даже смерти, и она рискует довериться этому Богу в жизни и смерти. Тем самым, пасхальная весть есть противодействие всякому закрытому в себе мировоззрению, которое полностью полагается на себя самого и не оставляет места для непредвиденно новых, творческих возможностей Бога. Вера в воскресение — это не исправление отдельных сторон данной картины мира; она не нарушает закономерности природы в ее отдельных моментах, она, скорее, ставит картину мира под сомнение. Речь идет об основополагающем решении об устроении и смысле здесь–бытия вообще. Если так понимать веру в воскресение, то вместе с ней ставится вопрос и о вере в целом. Христианская вера, которая не была бы верой в воскресение, была бы пустым звуком. Итак, пасхальная вера — это не добавление к вере в Бога и в Иисуса Христа; она есть итог и суть этой веры.
2. Воскресение Иисуса как вознесение
Воскресение Иисуса есть окончательное подтверждение личности и дела Иисуса. Оно означает не только завершенность его вести и его дела, но и завершенность его личности. Однако что это означает? Только ли то, что в личности и в образе жизни Иисуса мы находим совершенную модель человека? Итак, является ли весть о воскресении обоснованием человеческого поведения, определяемого радикальной свободой Бога и человека, в основе которой — вера и любовь? Или, более того, означает ли вера в воскресение, как говорит традиционное представление, что Иисус не умер, но жив? Однако тогда тут же возникают вопросы об историчности и телесном характере воскресения, о состоянии Преображенного.
Чтобы представить христологическое измерение воскресения, мы будем исходить из анализа древней формулы исповедания 1 Кор 15:3–5. Это исповедание состоит из двух параллельных строф, каждая из которых имеет два стиха:
«Христос умер за грехи наши по Писаниям,
и… Он был погребен,
и… Он был воздвигнут в третий день по Писаниям,
и… Он явился Кифе, потом — Двенадцати».
На основе параллельного построения обеих строф возможно интерпретировать вторую строфу в соответствии с первой. В первой строфе приводится сначала историческое свидетельство («Христос умер»), затем этому историческому событию придается сотериологическое значение («за наши грехи»), которое понимается как исполнение ветхозаветного обетования («по Писаниям»); второй стих («Он был погребен») выполняет функцию утверждения, ибо, согласно иудейскому пониманию, погребение является завершением и подтверждением смерти. Если перенести эту схему на вторую строфу, то оказывается, что в повествовании о воскресении речь должна идти об историческом событии, сотериологический смысл которого выражается с помощью теологумена о третьем дне, снова подтверждаемого «доказательством Писания»; явления Петру и Двенадцати служат подтверждением истории спасения.
Прежде всего необходимо выяснить, насколько выражение «в третий день» имеет больше сотериологическое, чем историческое значение[355]. При этом не должно быть исключено, что за этим первоначально стоял также исторический факт — либо обнаружение пустого гроба, либо первое явление на третий день. Однако тот факт, что историческое свидетельство по меньшей мере вторично, выражается уже в том, что вместо выражения «в третий день» встречаются также и другие: «через три дня» или «после третьего дня». Важнее, однако, факт раввинистического теологумена, согласно которому Яхве не оставляет в беде израильтян или праведников больше трех дней. Этот теологумен основывается на тексте из Ос 6:2: «Оживит нас через два дня, в третий день восставит нас, и мы будем жить перед лицом Его». Можно сослаться также на легенду, согласно которой Иона находился три дня и три ночи во чреве рыбы (Ион 2:1). Таким образом, «третий день» выражает следующее: воскрешая Иисуса, Яхве принимает решительные меры для освобождения своего Праведника; воскресение Иисуса — это событие спасения, благодаря которому исполняется Писание. Оно стало решающим поворотом в истории спасения, окончательным доказательством верности, справедливости и любви Бога.
Итак, если третий день в первую очередь должен быть понят не как календарный, хронологический факт, а как выражение глубокого значения воскресения Иисуса в истории спасения, то это не означает, что самому событию воскресения можно отказать в значимости. Дело заключается в том, чтобы с помощью теологумена о третьем дне выразить и подчеркнуть спасительную важность реального события и то, что Бог в реальной исторической ситуации предельной безысходности осуществил активное вмешательство. Таким образом, в теологумене о третьем дне речь идет об историчности спасения, об истории как спасении. Тем самым мы стоим перед решающим вопросом об историчности самого воскресения. Разумеется, ответ на этот вопрос в значительной степени зависит от того, что понимать под историчностью. В самом начале было отмечено, что речь идет не об исторически установимом факте в смысле общего объективно–нейтрального, подлежащего проверке факта. Между тем прояснилась и суть этого утверждения: воскресение Иисуса — исключительное и не имеющее аналогий Божье деяние, которое как таковое не является фактом в ряду других фактов. И все же — что очевидно из взаимосвязи первой и второй строф 1 Кор 15:3–5 — это Божье деяние происходит не в какой–то «метаистории», потусторонней человеческой истории, а совершается в личности распятого и погребенного. Воскресение имеет свое историческое завершение в Иисусе из Назарета, распятом и погребенном, который предохраняет его (воскресение) от того, чтобы быть чистым событием веры. Однако неразрывная связь между распятием и воскресением и их равенство имеют основание только в верности завету Бога–Творца. Это избавляет воскресение Иисуса от всякого соотнесения и аналогии с иным событием и означает, что в истории начался новый эон.
Глубину богословского измерения этого события Писание в особенности выражает понятиями «возвышать» или «возносить», «возвышение» или «вознесение»[356]. В допавловом гимне Христу из Послания к Филиппинцам[357] (2:9) вместо воскресения говорится о возношении; такое понимание находит отражение во многих местах Нового Завета (Лк 24:26; Еф 4:8 сл.; 1 Тим 3:16; Евр 12:2; 2 Петр 1:11; Откр 5:6). В других местах вознесение является непосредственным следствием воскресения и непосредственно сопутствует ему, как например, в христологии двух ступеней в Рим 1:3 сл. (ср. также Откр 5:30 сл.; 1 Фес 1:10; Еф 1:20 сл.; 1 Петр 1:21; 3:22 и др.). Воскресший жив для Бога (Рим 6:9 сл.). Поэтому в Мф 28:16 сл. — единственном сообщении этого Евангелия о явлении Иисуса — Воскресший является как вознесенный и наделенный полнотой божественной власти. Яснее и выразительнее всего связь между крестом, воскресением, вознесением и посыланием Духа обнаруживается в Евангелии от Иоанна. «Возвышение» или «вознесение» имеет в четвертом Евангелии[358] двойной смысл, подразумевающий как возношение на крест, так и вознесение к Отцу (Ин 3:14; 8:28; 12:32), то есть прославление (7:39; 12:16 и др.). Послушание до крестной смерти как суть бытия Иисуса (4:34; 5:30) и как самопожертвование Иисуса Отцу — это одновременно переход к Отцу (13:1) и вхождение в вечную славу (17:5, 23 сл.). Поэтому Воскресший является Марии Магдалине как направляющийся к Отцу, как удаляющийся к нему. Вознесенному однажды на крест и к Отцу дана всякая власть, он может все привлечь к себе (12:32). Поэтому Воскресший уже в вечер Пасхи дает ученикам Святого Духа, через которого он приобщает их к полноте своей власти (20:22). Пожалуй, это самое величественное пасхальное богословие, которое можно себе представить: Иисус, умирая, предает себя в послушании воле Отца; Отец так принимает это послушание, что самопожертвование Иисуса достигает своей цели, принимается Богом и означает его вознесение. Страстная пятница, Пасха, вознесение и пятидесятница составляют единую неделимую мистерию, Пасху Господню (Pascha Domini), переход Иисуса через смерть к жизни, через который он и нам открывает новую жизнь в Святом Духе.
Это единство воскресения и вознесения, засвидетельствованное почти во всех новозаветных писаниях, кажется нарушенным Лукою[359], который «вставляет» между воскресением и вознесением период в сорок дней. Кроме того, кажется, что Лк — в отличие от остальных текстов Нового Завета — изображает вознесение как исчезновение Иисуса, воспринимаемое со стороны (ср. Деян 1:9 сл.). Эти тексты в значительной мере наложили свой отпечаток на общепринятые религиозные представления. Однако следует отметить, что под 40 днями у Луки подразумевается не точная историческая дата, а круглое число. Число 40 считается священным (странствие израильтян по пустыне; пребывание Иисуса в пустыне). Собственно говоря, 40 — это единственное число, имеющееся в распоряжении для обозначения продолжительного отрезка времени. Таким образом, речь идет о времени, длящемся долго, особенно о значительном по важности святом времени. Это то время, когда Воскресший являлся ученикам.
«Сообщение» Луки о вознесении соответственно оказывается в рамках повествования о пасхальном явлении. Поэтому в Деян 1:3 также определенно говорится о «видении». Как и в повествовании о гробе, здесь тоже появляется ангел, разъясняющий случившееся. Эти параллели доказывают, что повествование о вознесении у Луки — повествование пасхальное. Кроме того, у Луки говорится о явлении Христа на небе (Деян 10:40; 13:30); и, согласно Луке, Иисус вошел через свое воскресение в свою славу (Лк 24:26; ср. 23:42 сл.). В своем повествовании о вознесении Лука наглядно выражает то же самое с помощью символа облака. Облако, на котором Иисус удаляется от взора удивленных учеников, не метеорологическое явление, а богословский символ. Уже в Ветхом Завете облако сопутствует Богу и является знаком его всемогущего присутствия. Таким образом, в нашем повествовании облако означает не что иное, как то, что Иисус был принят в обитель Божьей славы и Божьей жизни, и что он в новом смысле причислен Богом к своим. Так повествование о вознесении оказывается последним пасхальным повествованием. Согласно Луке, 40 дней служат функцией соединения времени Иисуса со временем Церкви; здесь обе эпохи «перехлестываются»; итак, речь здесь идет об идее непрерывности между Иисусом и Церковью, которую Лука может выразить только таким образом. Вознесение оказывается последним пасхальным явлением и одновременно началом Церкви.
Идея вознесения для нашего сознания сегодня совершенно не органична. Совсем по–иному это было в позднем иудаизме. Э. Швайцер доказал, что там представление о страдающем и вознесенном праведнике играло большую роль[360]. Илия, Енох и другие праведники переносятся на небо, чтобы там — подобно Баруху — быть сохраненными как свидетели до последнего Суда; подобным же образом возвращение Илии ожидалось в конце времен (Мф 11:14; 16:14; 17:10). Вознесение (или удаление) являлось в позднем иудаизме единственной категорией, которая в состоянии была выразить, что земной человек вновь будет играть роль в эсхатологических событиях. Таким образом, вознесение — это общеупотребительная категория, с помощью которой пытались выразить эсхатологическое значение человека.
Поэтому самые ранние высказывания о вознесении Иисуса также явно относятся к эсхатологическому контексту: Иисус вознесен на определенное (короткое) время, чтобы затем явиться с небес как эсхатологический Мессия и вновь прийти как таковой (1 Фес 1:10; Деян 3:20 сл.)[361]. Таким образом, эти высказывания должны выразить следующее: в этом Иисусе из Назарета, который был распят и пребывает у Бога, решается эсхатологическая судьба; кто признает его уже сейчас, будет спасен на Суде. Кто сторонник Иисуса Христа в вере, будущее того в безопасности, он должен надеяться и доверять. «Кто осудит? Христос Иисус, умерший, но и восставший? Он, Который пребывает по правую сторону Бога? Он, Который и ходатайствует за нас? Кто нас отлучит от любви Христовой: скорбь, или теснота, или гонение, или голод, или нагота, или опасность, или меч?» (Рим 8:34 сл.).
Тем самым становится ясным второй, впоследствии все более разрабатываемый аспект идеи вознесения. Если реальное исповедание веры в Иисуса Христа является столь решительным, то его господство не может больше рассматриваться просто как будущее, оно должно быть скорее настоящим. Первоначальное представление о господстве только в будущем сменяется теперь представлением о господстве в настоящем. Это не принципиальный прорыв, ибо и древняя концепция видела свою цель в реальном исповедании веры в Иисуса Христа, которое будет подтверждено только во время его пришествия. Даже если при этом акцент несколько смещается, от эсхатологического аспекта отказаться будет все же не так легко (ср. 2 Тим 4:1–18; 1 Кор 15:24 сл.). Идея реального установления власти развивается прежде всего на основе текстов псалмов; при этом особую роль играет Пс 110/109:1: «Седи одесную Меня, доколе положу врагов Твоих в подножие ног Твоих» (ср. Мк 14:62 пар.; 16:19; Деян 2:23; Еф 1:20; Евр 1:3–13; 8:1; 10:12 сл.). Таким образом, вознесение означает небесную интронизацию и введение в божественные достоинство и власть. Будучи вознесенным, Иисус сопричастен власти (Рим 1:3 сл.; 1 Кор 5:4; 2 Кор 12:9; Флп 3:10; Еф 1:20 сл.; 1 Петр 3:22) и к славе (δόξα) Бога (Флп 3:21; 2 Кор 4:4; 1 Петр 1:21). В этой «властной позиции» он ходатайствует за нас перед Отцом (Рим 8:34) и спасает нас во время грядущего Божьего Суда (Рим 5:9 сл.). Согласно Евангелию от Иоанна, Воскресший входит в союз вечной любви с Отцом (17:23). Короче говоря: воскресение и вознесение означают, что Иисус полностью и навсегда живет для Бога (Рим 6:9 сл.). Итак, возвышение по правую сторону Бога означает не удаление в потусторонний мир, а бытие Иисуса у Бога, бытие в измерении Бога, в его власти и славе. Возвышение означает тем самым не удаленность от мира, а новый способ бытия среди нас; отныне Иисус пребывает с нами по образу Божьему и как Богом посланный. Образно выражаясь, он является нашим ходатаем перед Богом: он всегда ходатайствует за нас (semper interpellans pro nobis) (Евр 7:25)[362].
Подводя итог, можно определить воскресение Иисуса как внутреннее единство исторического и эсхатологически–богословского события. Свое историческое измерение воскресение Иисуса получает в том, что оно совершается с распятым Иисусом из Назарета.
Воскресение означает, что крест, с точки зрения человеческой обозначающий конец, излом, бесчестие, это одновременно и проявление силы Божьей, и поэтому новое начало и основа надежды. Воскресение означает, что послушание Иисуса действительно получает место там, куда оно устремлено — у Бога, и что Бог принимает его, принимая к себе Иисуса. Воскресение есть завершенный и завершающий итог смерти на кресте. Поэтому после жизни и страданий Иисуса оно не является отдельным событием, а оно есть то, что глубочайшим образом происходит в смерти Иисуса: действенная и перенесенная самоотдача живого человека Богу и исполненное милости и любви принятие этой жертвы Богом. Воскресение — это как бы божественное измерение глубины креста, когда Бог окончательно становится человеку близким и человек окончательно приближается к Богу[363]. В этом парадоксальном единстве креста и воскресения любовь и власть Бога полностью и навсегда входят в здесь–бытие человека до смерти, и наоборот — человек в послушании полностью предается воле Отца. Оба момента — две стороны одного процесса. Крест и воскресение составляют вместе единую Пасху Господню.
При такой интерпретации воскресения мы вновь оказываемся перед вопросом о телесности воскресения. В сущности, принимая всерьез историчность воскресения, следует принять и его телесность, ибо без тела невозможно представить себе Иисуса из Назарета как конкретного человека. Итак, если мы не хотим впасть в христологический докетизм, то невозможно обойти телесности воскресения. Тогда возникает вопрос о том, как следует представлять такое телесное воскресение. Очевидно, что этот вопрос затрагивает серьезные проблемы и может создать трудности для веры. Однако в разрешении этой проблемы определяющими являются не схоластические спекуляции о материальном тождестве земного и преображенного тела или о свойствах и качестве воскресшего тела, а принципиальный вопрос, что вообще понимается в Писании под телом и телесностью.
Тело (σώμα) в Писании[364] не только одно из самых важных, но и одно из самых трудных понятий. Согласно Писанию, тело является для человека столь важным, что бытие после смерти невозможно представить без тела (1 Кор 15:35 сл.; 2 Кор 5:1 сл.). Для евреев тело не является — как для греков — гробницей души (σώμα — σήμα) или — как для гностиков — началом зла, от которого может освободиться лишь собственная самость человека. Тело — это Божье творение, и оно всегда обозначает целостность человека, а не только одну часть. Но эта целостность человека понимается не как замкнутая в себе форма классического эллинизма, не как телесная субстанция в материализме, и не как личность и индивидуальность в идеализме. Тело — это весь человек в его отношении к Богу и к ближним. Оно есть место, где человек встречает Бога и своего ближнего. Тело является самой возможностью, реальностью общения.
Отношение к Богу и к ближнему может быть охарактеризовано по–разному. Тело — это место, где человек в зависимости от обстоятельств находится в отношении доминантности; оно бывает местом, где человек предается греху, эгоизму, жадности, стремлению к власти и т.п., или где он служит Христу в любви, преданности, бескорыстии и т.п. Для того, кто следует за Иисусом Христом, тело становится местом, где это послушание проявляется и осуществляется. Оно есть место конкретного послушания. Поэтому Павел говорит, что мы должны служить Богу нашим телом (Рим 12:1 сл.); мы должны нашим телом прославлять Бога (1 Кор 6:20). Поэтому тело принадлежит Господу и Господь — телу (1 Кор 6:13). В зависимости от того, в каком отношении — овладения или служения — мы находимся, тело может быть плотским или духовным. Духовное тело, о котором Павел говорит в главе, посвященной воскресению (1 Кор 15), не является телом, имеющим вид какой–то чудесной духовной субстанции. Духовное тело (σώμα πνευματικόν) скорее определяется духом; оно есть тело, полностью определяемое Духом Бога. Следовательно, Дух здесь не материал, субстанция, из которого состоит тело, а измерение, в котором тело находится: оно есть Божье измерение.
Тем самым мы можем окончательно определить, что такое духовное тело воскресшего(ей): это — полнота человека (то есть не только душа), окончательно пребывающая в Божьем измерении, которое полностью входит в господство Бога. Итак, телесность воскресения означает: вся личность Господа окончательно находится у Бога. Но, с другой стороны, телесность воскресения также означает, что Воскресший продолжает оставаться в отношении с миром и с нами, а именно — как тот, кто пребывает теперь у Бога; таким образом, он существует среди нас божественным образом, то есть, полностью по–новому. Поэтому Павел может сказать, что тело Господне — это тело для нас (τό σώμα υπέρ υμών) (1 Кор 11:24). Это постоянное и новое бытие Иисуса Христа для–нас и с–нами яснее всего выражается в Евхаристии, в которой Христос предает себя за нас и нам открывается. Таким образом, телесность воскресения означает не что иное, как то, что Иисус, существуя всей своей личностью в Боге и от Бога, постоянно и по–новому существует среди нас.
Такой библейский взгляд на тело подтверждается антропологически[365]. Согласно современной антропологии, телесность нельзя просто так отождествлять с вещественностью и материальностью. Телесность означает скорее интегрированность человека в мир; она свидетельствует о том, что человек так связан с миром, и мир так связан с человеком, что человек в своем теле буквально считает своей собственной часть мира, более того, он сам является частью мира. Через свое тело и в нем человек находится в отношении к полноте реальности мира. Тело словно является «средой», соединяющей человека и мир; оно — присутствие мира в человеке и человека в мире. Это ощутимое бытие–с–миром человека и это бытие–с–человеком мира являются для обоих столь важными и определяющими, что человека вообще не было бы без этого реального бытия–в–мире, так же как и наоборот, не существует мира как такового без этого отношения к человеку. Итак, нельзя представить, как человек был бы сначала человеком (духом, самостью и т.д.) и только потом имел бы отношение к миру. Скорее, человек является человеком только посредством своего отношения к миру, а это значит, посредством своего тела. Поэтому экзистенция без тела для человека невозможна.
Краткие антропологические размышления могут пояснить результаты библейского исследования. Телесность воскресения означает, что Иисус Христос, полностью войдя через свое воскресение и вознесение в Божье измерение, одновременно по–новому и божественным образом пребывает в полноте среди мира, среди нас и с нами «до конца века» (Мф 28:20). Через воскресение и вознесение Иисуса «часть мира» окончательно достигла Бога и была Богом принята.
То новое, что совершилось среди нас благодаря возвращению Иисуса к Богу и его новому пришествию к нам, традиционно называется по аналогии с языком мифологии небом[366]. В первоначальном смысле небо означает высшее место, ярус, возвышающийся над землей (эмпиреи). Обычно это небо представляется в виде пустого пространства, в которое принимается Иисус и куда в конце входят праздничной процессией и святые. Это более или менее мифологические представления; с богословской точки зрения небо — это измерение, которое возникает, когда творение окончательно достигает Бога. Достичь неба означает: прийти к Богу, быть на небе, быть с Богом. Тем самым, небо — это эсхатологический феномен; оно не просто есть, оно скорее возникает в тот момент, когда первое творение окончательно эсхатологически достигает Бога. Итак, небо открывается в воскресении и вознесении Христа. Собственно говоря, Иисус не принимается на небо, но тем, что он принимается Богом, начинается небо. Небо — это духовно воскресшее тело Христа.
Сказанное выявляет некоторые подходы к оценке схоластических спекуляций о свойствах и качестве воскресшего тела. Бесстрастность (impassibilitas) и бессмертность (immortalitas), тонкость (subtilitas) и легкость (agilitas), то есть пронизанность и овладение тела духом, преодоление всякого отчуждения в человеке, наконец, просветленность (claritas), преображенность славой Бога могут быть принципиально поняты — при всей проблематичности подобных спекуляций в деталях — как проявление полноты всего человека в славе Бога. Сложнее обстоит дело с вопросом о материальной тождественности преображенного воскресшего тела с телом земным. Большинство богословов представляют точку зрения о тождественности не только телесности, но телесности конкретно материальной. Но если отвлечься от вопроса о том, что, например, эта тождественность могла бы означать ввиду постоянного обмена веществ, и от последствий для совсем иных возникающих проблем, в сущности абсолютно неразрешимых, как например, вопрос, в каком возрасте воскресают мертвые, то спрашивается, не подчеркивает ли Павел в 1 Кор 15:35–36, 42–44 скорее отсутствие связи между земным и преображенным телом, и не отказывается ли он в итоге от всего вопроса как от не имеющего смысла: «Но скажет кто–нибудь: как восстают мертвые и в каком теле они приходят?
Неразумный! то, что ты сеешь, не может быть оживотворено, если не умрет… Так и воскресение мертвых: сеется в тлении, восстает в нетлении; сеется в бесчестии, восстает в славе; сеется в немощи, восстает в силе. Сеется тело душевное, восстает тело духовное». Но духовным является тело, то есть человек в своих отношениях к ближним и к миру, когда это отношение к миру пронизано любовью к Богу. Едва ли возможно конкретно сказать, «каким» является подобное духовное тело. Во всяком случае, подобные вопросы в Писании совершенно вторичны по сравнению с вопросом о спасительном значении телесного воскресения.
Вместе с телом Христовым вся реальность в своем высшем выражении уже достигла Бога. Так, небо уже возвышается во времени. Поэтому логично, что Церковь как место, где Христос присутствует в вере, надежде и любви, называется Телом Христовым. Когда Павел говорит, что наша обитель на небе (Флп 3:20), и что мы со Христом даже посажены на небе (Еф 2:6; ср. Кол 1:5; 3:3), то тогда это небо изначально находится там, где люди в вере и любви, а также в надежде и терпении существуют «во Христе» и соучаствуют вместе со своим миром в том завершении, которое пришло со Христом. Таким же образом и вся реальность войдет в новую историческую динамику, которая только тогда найдет свое завершение, когда Бог станет «все во всем» (1 Кор 15:28).
Значение для истории спасения, обретенное Иисусом Христом на основе его воскресения и вознесения, Писание выражает в исповедании Иисуса как Господа (Kyrios)[367]. В ранней церкви наряду с исповеданием «Иисус есть Христос» решающую роль играет исповедание «Иисус есть Господь» (Рим 10:9; 1 Кор 12:3; Флп 2:11). Этим титулом должно быть выражено небесное владычество воскресшего и вознесенного.
О происхождении этого титула велась и ведется оживленная дискуссия. Он играл значительную роль в древних культовых мистериях для обозначения соответствующих божеств; кроме того, он встречается в римском имперском культе. Поэтому религиозно–историческая школа (в особенности В.Буссе), а впоследствии Р. Бультман и его школа, выводят этот титул из эллинистического мира. Однако эта теория испытывает большие трудности из–за того, что титул «Господь» (Kyrios) мы находим в молитвенном призывании палестинских общин в арамейской форме «Маранафа» (1 Кор 16:22; Откр 22:20; Дидахе 10:10, 6). При этом тот факт, что это арамейское молитвенное призывание встречается позднее в других греческих текстах, указывает на то, что оно было в употреблении уже очень рано, и поэтому передавалось в эллинистических общинах как священная традиция. Поэтому В.Ферстер, О. Кульман, Э.Швайцер и большинство католических авторов настаивают на палестинском происхождении этого титула.
Важнее происхождения этого титула оказывается его смысловое значение. Формула «Маранафа» может быть понята по–разному. Она может означать: «наш Господь пришел» (он здесь, он присутствует), или «Господь наш, гряди». В первом случае речь идет об исповедании, во втором — о молитвенном призывании скорого наступления парусин. Словом Κύριος Павел однозначно называет присутствующего вознесенного Господа. Это представление заключает в себе два момента: Иисус вознесен, он пребывает у Бога; но он также присутствует своим Духом в Церкви (2 Кор 3:17), прежде всего посредством слова и таинства. Следовательно, для Павла Иисус Христос не является в первую очередь Учителем и Прообразом, а Господом, присутствующим в слове и в праздновании евхаристии, принимающим в свое служение апостола и каждого христианина. «Ибо никто из нас не живет для себя, и никто не умирает для себя. Ибо, живем ли — для Господа живем, умираем ли — для Господа умираем. И потому, живем ли или умираем — мы Господни» (Рим 14:7 сл.).
На это Господство, распространяемое на весь космос и переносимое на начало творения, намекает уже Павел (1 Кор 8:6); в поздних Павловых писаниях (Еф 1:10 сл.; Кол 1:15–20; Евр 1:2 сл.) и у Иоанна (1:1–10) эта идея получает предельное развитие. Вся вселенная подвластна Христу. Он словно наместник Царства Божьего; в нем и через него воздвигается Царство Божье. Это космологическое и протологическое истолкование исповедания Христа является соответствующим выводом из эсхатологического характера жизни, смерти и воскресения Иисуса. Если в нем — начало и завершение истории и достижение цели, в которой все находит свое исполнение, то есть если с ним пришло спасение, то только потому, что изначально все было сотворено для Иисуса. Таким образом, «да» Отца, обращенное к Иисусу и к его делу, есть одновременно «да», обращенное ко всей реальности, оно — спасение мира.
3. Воскресение Иисуса как событие спасения
Воскресение Распятого и его введение в божественное владычество не является для Нового Завета изолированным событием, это начало и предвосхищение всеобщего воскресения мертвых. Иисус — это Первенец из воскресших (1 Кор 15:20; Кол 1:18; Деян 26:23; ср. 3:15; Откр 1:17 сл.). Действительно, Павел понимает всеобщее воскресение, исходя не из воскресения Иисуса, а наоборот, воскресение Иисуса видит в перспективе надежды на всеобщее воскресение: «Если же нет воскресения мертвых, то и Христос не восстал» (1 Кор 15:13; ср. 16). Таким образом, воскресение Иисуса находится в универсальной перспективе; оно не является единовременным, изолированным событием, но— событием, открытым в будущее, более того, открывающим мир в будущее. Оно заключает в себе эсхатологическое завершение человека в его целостности, новое человечество и новый мир. Оно есть предвосхищение и предвидение того, что с воздыханием и нетерпением ожидает все творение — откровения свободы Божьих детей (ср. Рим 8:19 сл.), грядущего Царства свободы.
То, что нельзя игнорировать эсхатологическо–апокалиптическую перспективу пасхальной веры и тем самым христианской веры и богословия вообще, было подчеркнуто Э. Кеземаном[368]. В. Панненберг[369] выявил, что при этом речь не идет о чем–то полностью недоступном нам сегодня, но скорее — о сущностном измерении человека, которое обосновано в бесконечном назначении человека и возникающей из него надежды. В своем «Богословии надежды» Ю. Мольтман[370] сделал систематические выводы как для понимания мира и человека, так и для понимания Бога. При этом, правда, не следует упускать из виду того, что апокалиптика не знает воскресения отдельного человека до всеобщего воскресения мертвых. Поэтому весть о воскресении Иисуса является поправкой к апокалиптической картине мира, означающей, что согласно новозаветному представлению речь идет не о каком–либо будущем мира, а о будущем Иисуса Христа. Речь идет об универсальном расширении того, что окончательно началось в его личности и в его судьбе. Поэтому В. Крек[371] справедливо подчеркнул, что не только эсхатология определяет христологию, но и, наоборот, христология служит мерой эсхатологии. Сам Иисус Христос — наше будущее и наша надежда. Бог надежды (Рим 15:13) имеет в Новом Завете не абстрактные, а конкретные человеческие черты, черты человеческого облика и человеческой личности того, кто предал себя за нас.
Христологическая коррекция и конкретизация апокалиптической модели позднего иудаизма имеет самое принципиальное значение для правильного понимания отличной от нее христианской концепции. Ею утверждается не только то, что будущее всей реальности уже началось с Иисуса и им решительным образом определяется; сказано даже больше: личность и судьба Иисуса и есть это будущее, а он стал через свое воскресение спасением мира. «Он был предан за согрешения наши и воздвигнут для оправдания нашего» (Рим 4:25). Это значит: Воскресение Иисуса означает не только окончательное его принятие и утверждение, но и его принятие в единство жизни и любви с Богом. В воскресении и прославлении Иисуса Бог принял — скорее даже для других людей — бытие Иисуса и утвердил окончательно мир и примирение с миром. В Иисусе и через Иисуса любовь Бога отныне окончательно обращена ко всем людям.
Этот принципиальный тезис, который теперь должен быть конкретно развернут, прежде всего означает не только критическое исправление современных абстрактных утопий, но и попыток выведения христианской идеологии истории из надежды, обоснованной воскресением Иисуса. Подобные попытки возможны в различных, даже противоположных направлениях. Можно — подобно первохристианскому энтузиазму — настолько подчеркивать уже ныне осуществленное бытие во Христе, что еще существующая реальность старого мира станет безразличной. Подобный взгляд может быть выражением отстраненности от мира, даже бегства от него, но он может привести также к моральной распущенности. С другой стороны, можно попытаться вывести из Пасхи прогрессивную, эволюционную или революционную идеологию истории. Обе концепции недооценивают христологическое обоснование христианского отношения к миру и заключающееся в нем единство креста и воскресения. Это единство свидетельствует о том, что пасхальная надежда выводит христиан на путь креста, то есть, по существу, конкретного повседневного послушания (ср. Рим 12:1).
Следовательно, христианскую надежду не следует смешивать с бегством от мира. Христианская надежда основана скорее на верности Бога своему творению и завету; поэтому она верна земле. Как надежда на вечную жизнь, она не только исполнена благоговения перед жизнью, но и предназначена служить всему живому. Кто имеет надежду, тот становится деятельным знаком надежды на жизнь. С другой стороны, эта надежда не позволяет триумфалистским образом свести себя ко всеобщему историко–богословскому принципу прогресса. Она, правда, свидетельствует о том, что в конце Бог будет «все во всем» (1 Кор 15:28). Но этот Бог, будучи «все во всем», осуществляет себя не в целенаправленном историческом развитии; это развитие основано скорее на вере в Божью любовь, эсхатологически–окончательно явленную в смерти и воскресении Иисуса; отныне этой любви непостижимым образом принадлежит все будущее. Подобная надежда исключает всякие исторические спекуляции, но создает возможность для исторической практики; из веры, которая всегда остается любовью (1 Кор 13:8), следует, что уже одно то, что сделано из любви, навсегда имеет прочность и остается в составе реальности[372]. Об этой любви, переходящей в реальность, можно сказать, что она свидетельствует о своей пасхальной победоносной силе именно в терпении и в преодолении испытаний: «Со всех сторон мы угнетаемы, но нам не тесно; мы в недоумении, но не в отчаянии; гонимы, но не оставлены; низвергаемы, но не гибнем; всегда, где бы мы ни были, мы носим в теле мертвость Иисуса, чтобы и жизнь Иисуса в теле нашем была явлена» (2 Кор 4:8–10).
Любовь и верность Бога, явленные и действенные эсхатологически–окончательно в кресте и воскресении Иисуса, — это эсхатологическая реальность в чистом виде, которая определяет настоящее и которой принадлежит все будущее. Это новое бытие «во Христе» означает для христианина, что он умер и был погребен со Христом, чтобы однажды с ним воскреснуть (Рим 6:4 сл.). Так как надежда и реальность будущего воскресения определяет настоящее уже сейчас, то поздние Павловы писания могут определять воскресение как нынешнюю реальность (ср. Еф 2:6; Кол 3:10 сл.). Однако новое бытие в Иисусе Христе не таинственный флюид, изменяющий человека и человечество ложно–магически. Эсхатологическая реальность, начавшаяся в Иисусе Христе, скорее изменяет объективную ситуацию всех людей и создает для них возможность через веру и крещение принимать участие в этой новой реальности. Поскольку Иисус Христос объективно и онтологически сопричастен ситуации каждого человека, то воскресение составляет силу, экзистенциал, который прежде принятия нами решения это решение оценивает и побуждает его принять[373]. Там, где человек через веру и крещение принимает участие в этой реальности, там он становится во Христе новым творением (2 Кор 5:17; Гал 6:15); там можно сказать: «Живу больше не я, но живет во мне Христос» (Гал 2:20).
Новое бытие во Христе может быть описано в Писании многообразно: жизнь, справедливость, искупление, мир, прощение и т.п. Ни от одного из этих понятий нельзя отказываться. Однако в современной ситуации новое бытие во Христе лучше всего может быть обобщено в понятии христианской свободы. Христианская свобода оказывается для нас конкретным способом осуществления того, что в пределах истории означает воскресение.
Несомненно, свобода[374] стала очень употребительным, многозначным и часто неверно понимаемым словом. Уже Павлу кажется необходимым отграничить христианскую свободу от злоупотребления ею и от ее неверного толкования. «Все мне позволено» — таким, кажется, был лозунг коринфских энтузиастов (ср. 1 Кор 6:12; 10:23). Павел подхватывает лозунг, но исправляет его двояким образом. Он напоминает коринфянам о том, что эта свобода имеет свое основание в Иисусе Христе. Обладать христианской свободой не так просто; ее также не просто принять. Для этой свободы освобождаешься только через Христа; она есть дарованная, освобождающая свобода (ср. Гал 5:1, 13), так связанная со Христом, что таким образом освобожденный принадлежит в реальности Христу, как Христос принадлежит Богу (ср. 1 Кор 3:21–23; 6:13–20). Кроме того, основанная на Христе и определяемая Христом свобода — свобода для братьев, все принимающая в расчет, которая не разрушает, но созидает. Поэтому верно сказано: «Все мне позволено, но не все на пользу» (1 Кор 6:12; 10:23). Таким образом, мера христианской свободы — это явленная во Христе и действующая в христианах, дарующая саму себя любовь Бога.
Христианская свобода может быть конкретно описана в трех аспектах. Во–первых, христианская свобода есть свобода от греха. Уже в общечеловеческом смысле свобода является прежде всего свободой от внешнего и внутреннего принуждения. Однако подобными «силами и властями», порабощающими человека, становятся для Писания — в отличие от платоников — не тело, материя и вообще блага этого мира; они скорее величины, сотворенные и названные Богом добрыми. Несвободными они становятся лишь тогда, когда приобретают чуждую творению самостоятельность и сами становятся великими, идолами, которые больше не служат человеку и которыми он не пользуется, но которым человек служит. Это может происходить в изнуряющей заботе о жизни, будущем, деньгах и благосостоянии, в слепом стремлении к власти, славе, в неудержимом влечении к удовольствию и наслаждению. Все это — ложные способы обеспечения жизни не в Боге, животворящем мертвых, а в преходящей плоти. Такое решение против Бога Писание называет грехом; грех делает человека несвободным. Поэтому христианская свобода есть в первую очередь свобода от греха (ср. Рим 6:18–23; Ин 8:31–36), в положительном смысле: свобода для Бога в Иисусе Христе (Рим 6:11).
Во–вторых, христианская свобода есть свобода от смерти. Плата за грех — смерть (Рим 6:23; ср. 5:12–21). Правда, грех преследует жизнь; но он избирает преходящее и бессильное. Так он не достигает реальной жизни и переходит в смерть. Поэтому смерть не какое–либо диктуемое извне наказание Божье за грех, а его внутреннее следствие (Рим 8:13; Гал 6:8). Необходимость смерти есть сущность несвободы. При этом смерть — это не только последнее мгновение жизни, но сила и рок, лежащие бременем над всей жизнью. Она проявляется в различных страданиях и болезнях, в печали, в притеснении. Сама смерть есть крайнее обострение безысходности и бесперспективности нашей жизни. Поэтому христианская свобода должна быть свободой от смерти (ср. Рим 6:5–9; 1 Кор 15:20–22). Это не значит, что страдание и смерть больше не реальны для христиан. Но для того, кто живет во Христе, то, что проходит в смерти, не является больше основным ориентиром. Тем самым смерть потеряла свое жало. Поэтому характерной по отношению к нему позицией оказывается не парализующий страх, а надежда, способная также переносить страдание и смерть, ибо ничто в мире — ни смерть, ни жизнь — не могут отлучить от явленной в Иисусе Христе любви Божьей (Рим 8:31–39). Тем самым именно в человеческой слабости совершается сила воскресения (2 Кор 7:10; 12:7–9). Эта свобода от смерти в позитивном смысле означает высшую свободу в жизни, свободу, которая спокойно и без страха полностью может себя отдать.
Наконец, эта рискующая всем христианская свобода — свобода от закона (Рим 7:6). Павел знает, что закон сам по себе свят, справедлив и добр (Рим 7:12); но в определенных случаях он вызывает вожделение и становится поводом ко греху (Рим 7:8). С другой стороны, исполнение закона может быть поводом для самовосхваления, а не для хвалы Бога (Рим 2:23 и др.) — Закон, конкретизирующий волю Божью, также может ее ограничивать определенными случаями и тем самым лишать ее абсолютной действенности или скрывать ее под беспорядочной грудой законности. Так закон, задуманный Богом как помощь грешникам, может стать настоящим средством непослушания и привести к подавляющей свободу законности. Свобода от закона есть противоположность произвола и вольницы. Произвол — это не свобода, но, напротив, высшая степень несвободы, поскольку человек подвластен собственному Я и сиюминутному настроению. Действительно свободен тот, кто свободен от себя и своих интересов, чтобы быть способным полностью существовать для Бога и для других. Таким образом, в позитивном смысле свобода от закона осуществляется в любви (Гал 5:13). Любовь есть исполнение закона (Рим 13:10); она в высшей степени исполняет требования закона из самой себя. Но любовь есть реальность, победившая в воскресении Иисуса и дарующая свободу тем, кто в него верует.
Новое, творящее спасение присутствие Иисуса среди учеников, обосновывает не только надежду и свободу, но и способствует новому объединению учеников вокруг присутствующего по–новому Господа. Таким образом, явления Воскресшего по–новому продолжают эсхатологическое движение объединения земного Иисуса. Так, после Пасхи возникает объединение Церкви как народа Божьего нового завета.
В данном контексте невозможно рассматривать в деталях трудную проблему основания Церкви; возможны лишь некоторые, правда, необходимые указания[375]. Данным новозаветных источников лучше всего соответствует поддерживаемая также II Ватиканским собором идея о продолжительном или постепенном основании Церкви, простирающемся на всю деятельность Иисуса — как земного, так и прославленного[376]. В движении объединения земного Иисуса, в кругу его учеников, в его трапезах, особенно в последней трапезе перед его смертью — налицо предпасхальные «следы церкви» (vestigia ecclesiae), которые в новой ситуации после Пасхи могли быть восприняты как существенные элементы. Новое объединение не нуждалось для основания ни в каком определенном слове; оно само было дано через пасхальные явления и в укорененной в них миссии возвещения и крещения (Мф 28:19). Тем самым сказано также, что Церковь является Церковью действительно апостольской, в которой должны быть доверенные свидетели Евангелия (ср. Рим 10:14 сл.); как слово примирения, так и служение примирения первоначально обоснованы в деле примирения (2 Кор 5:19). В самих пасхальных явлениях непосредственно дано как обосновывающее Церковь апостольское возвещение, так и евхаристическое общение. Через свою смерть Воскресший возобновляет прерванное евхаристическое общение со своими учениками; отныне он по–новому пребывает под знаком трапезы со своими и среди них. Не случайно многие пасхальные явления происходят в связи с трапезами (Лк 24:30 сл. 36–43; Ин 21:9–14). Так, евхаристия наряду со словом является подлинным местом встречи с Воскресшим. В этом смысле не только можно сказать, что Иисус воскрес в керигме; должно также сказать, что он воскрес в богослужении[377].
Новое совершение совместной трапезы одновременно знак прощения, после того как ученики прервали общение с Иисусом, отрекшись от него и бежав. Тем самым воскресение — одновременно обоснование прощения грехов и дарование эсхатологического шалома. Эту связь Иоанн яснее всего подчеркнул тем, что объявил новое собрание группы учеников местом, в котором возможно прощение грехов: «Если кому отпустите грехи, отпущены им; если на ком удержите, удержаны» (20:23). Поэтому новое принятие в общину учеников — одновременно знак возобновления общения с Богом. Здесь образуется ядро того, что позднее называлось сакраментальностью покаяния. Таким образом, евхаристия и таинство покаяния изначально восходят не к изолированному установительному акту Иисуса. Они сами по себе даны в воскресении и явлениях Воскресшего; они — символическое выражение нового спасительного присутствия Иисуса среди своих.
Итак, вызванное Пасхой объединение в общину и ее вера принадлежат к сущности эсхатологического события. В этом смысле сама Церковь — эсхатологический феномен, который при всех исторических колебаниях принимает участие в эсхатологическо–окончательном характере новой истории, начавшейся воскресением. Конкретно это означает: Церковь незыблема; Церковь будет существовать всегда. Но Церковь до тех пор остается Церковью Иисуса Христа, пока она утверждается в вере в Иисуса Христа, распятого и воскресшего. Поэтому к эсхатологическому характеру Церкви относится также то, что она в принципе никогда не может отпасть от истины Христовой[378]. В Церкви и через нее Иисусом Христом миру навеки обещана истина о Божьем спасении; в проповеди веры и учения Церкви, в ее литургии и в ее таинствах, во всей ее жизни Христос навсегда присутствует в истории. Это свидетельство теперь необходимо раскрыть на следующем этапе размышления.