Иисус из Назарета — страница 34 из 75

люди могли целиком и полностью отдаться Богу Израиля, ибо этот Бог стал через Иисуса — как возвещал Павел — истинным Богом всех людей; отныне, веря в Иисуса, Сына Божия, они могли стать частью Божия народа. То, что Лука говорит не только о союзе Двенадцати, но и о группе из семидесяти учеников, имеет совершенно ясный смысл: он указывает на универсальный характер Евангелия, предназначенного для всех народов земли.


В этом месте представляется уместным упомянуть еще одно сообщение евангелиста Луки, стоящее особняком. В восьмой главе (1–3) он сообщает нам о том, что, когда Иисус отправился вместе со своими учениками на проповедь, Его сопровождали женщины. Евангелист называет три имени и добавляет: «и многие другие, которые служили Ему имением своим» (Лк 8:3). Разница между ученичеством Двенадцати и ученичеством женщин очевидна; у них совершенно разное предназначение. При этом, однако, Лука ясно пишет о том, что так или иначе варьируется и в других Евангелиях: в ближайший круг последователей Его веры входили «многие» женщины — их преданное следование за Иисусом имело важное значение для формирования общины верующих. Особенно ярко это проявилось при Кресте и Воскресении Господнем.

Здесь, наверное, стоит обратить внимание и на некоторые другие особенные черты евангелиста Луки: подобно тому, как он не исключает из сферы своего внимания женщин, точно так же он постоянно держит в поле зрения и бедняков, являясь в этом смысле евангелистом обездоленных.

С особым пониманием он относится и к иудеям; мы не найдем у него тех страстей, которые начали бушевать в связи с отпадением новой Церкви от синагоги и которые оставили свой след и у Матфея, и у Иоанна. Примечательной в этом смысле представляется мне данная Лукой концовка истории о молодом вине и старых мехах. У Марка мы читаем: «Никто не вливает вина молодого в мехи ветхие: иначе молодое вино прорвет мехи, и вино вытечет, и мехи пропадут; но вино молодое надобно вливать в мехи новые» (Мк 2:22); сходным образом звучит этот текст и у Матфея (Мф 9:19). Лука передает нам весь ход разговора в том же ключе, но только в конце добавляет: «И никто, пив старое вино, не захочет тотчас молодого, ибо говорит: „старое лучше“» (Лк 5:39), — что можно с большой долей уверенности прочитать как выражение сочувствия к тем, кто желал бы и дальше пить «старое вино».

И наконец, чтобы завершить разговор об особенностях евангелиста Луки и его Благовествования, отметим еще один момент, о котором мы уже не раз говорили: именно он обращает пристальное внимание на молитву Иисуса, являющуюся источником Его вести и Его деяний; именно он показывает нам, что все дела и слова Иисуса проистекают из внутреннего единения с Отцом, из беседы Отца и Сына. Если мы твердо верим в то, что Священное Писание богодухновенно, тогда мы должны быть уверены и в том, что эти отдельные, особенные детали благовествования Луки доносят до нас в первозданном виде существенные черты образа Иисуса.

ГЛАВА СЕДЬМАЯПритчи

1. СУТЬ И НАЗНАЧЕНИЕ ПРИТЧ

Притчи составляют, несомненно, самую сердцевину вести Иисуса. Не тронутые течением времени, они всякий раз заново поражают нас своею свежестью и человечностью. Иоахим Иеремиас, которому мы обязаны фундаментальным исследованием притч Иисуса, совершенно справедливо указывает на то, что сравнение притч Иисуса с образным строем языка апостола Павла или с притчами раввинов показывает их «неповторимое своеобразие», «поразительную ясность и простоту, непревзойденное мастерство владения формой» (Jeremias, 6). В них мы ощущаем — в том числе и благодаря языковому своеобразию, сквозь которое просвечивает арамейский текст, — особую близость к Иисусу, получая непосредственное представление о том, как Он жил и учил. Вместе с тем, однако, мы чувствуем себя так же, как чувствовали себя современники Иисуса и Его ближайшие ученики: нам приходится снова и снова задаваться вопросом, что Он хотел нам сказать той или иной притчей (ср. Мк 4:10). Борьба за правильное понимание притч пронизывает всю историю Церкви; историко-критическая экзегеза неоднократно обращалась к притчам, предлагая различные версии интерпретации, внося уточнения и поправки, но и она не смогла нам дать однозначного толкования.


Один из великих мастеров критической экзегезы, Адольф Юлихер, открыл своим двухтомным трудом «Притчи Иисусовы» важную страницу в истории толкования притч, дав новую и, так сказать, окончательную «формулу» их прочтения.

Прежде всего Юлихер проводит радикальное разграничение аллегории и притчи: аллегория, пишет он, сформировалась в эллинистической культуре как описательная форма, которая издревле использовалась в основополагающих религиозных текстах и которая в своем исконном виде постепенно перестала быть понятной. Высказывание, заключенное в аллегории, стало восприниматься на каком-то этапе как внешняя оболочка скрытого за словами таинственного смысла, а язык текстов стал пониматься как язык образов, каждый из которых, соответственно, нужно было еще раскрыть, чтобы последовательно, шаг за шагом обнажить философскую идею, замещаемую образом и составляющую, как считалось, его подлинное содержание. В мире Иисуса аллегория относилась к расхожим средствам образной речи; вот почему вполне понятно, что притчи истолковывались по тому же принципу, что и аллегории. Во всех Евангелиях мы встречаем множество аллегорических истолкований притч, причем вложены они в уста Самого Иисуса, как, например, в притче о сеятеле, у которого часть семян упала «при дороге», часть — на «каменистое место», часть — «в терние» и часть — «на добрую землю» (Мк 4:1—20). Юлихер строго отделил притчи Иисуса от аллегорий, настаивая на том, что притчи именно потому не являются аллегориями, что каждая из них есть фрагмент реальной жизни, сконцентрированной вокруг только одной мысли — преподнесенной при этом как можно более объемно и общо, — вокруг одного-единственного «ключевого смысла». Именно поэтому аллегорические интерпретации, вложенные в уста Иисуса, должны рассматриваться, по мнению Юлихера, как более поздние вставки, появившиеся по недоразумению.

Главный тезис Юлихера, согласно которому необходимо различать аллегорию и притчу, сам по себе не вызывает сомнений, и потому он довольно скоро был усвоен наукой. Со временем, однако, обнаружилась некоторая узость его взглядов. Если различение аллегории и притчи как таковое представляется вполне справедливым, то их радикальное разделение не может быть обосновано ни исторически, ни по существу. Ведь и иудейство знало — особенно в апокалиптике — аллегорические формы речи; притча и аллегория могут благополучно переходить друг в друга. Иеремиас показал, что древнееврейское слово «машаль» («притча», «иносказание») обозначает самые разные виды иносказаний: это «собственно притча, сравнение, аллегория, басня, пословица, апокалиптическое речение, загадка, вымышленное имя, вымышленный персонаж, назидание, наглядный пример, довод, извинение, упрек, шутка» (Jeremias, 14). История повествовательных форм уже пыталась и прежде продвинуться в этом вопросе, подразделив притчу на несколько категорий. «Предлагалось различать словесный образ, сравнение, притчу, иносказание, аллегорию, назидательный рассказ» (Ibid., 13).

Если уже сведение жанра притчи к одному-единственному литературному типу было ошибочным, то еще более неудачной представляется предпринятая Юлихером попытка доказать, будто притча может быть сведена к одному-единственному «ключевому смыслу». Ограничимся лишь двумя примерами. Притча о безумном богаче (Лк 12:16–21) говорит якобы о том, что «всякий человек, даже самый богатый, в каждое мгновение своей жизни целиком и полностью зависит от власти и милости Бога». «Ключевым смыслом» притчи о неверном управителе (Лк 16:1–8) является, по мнению Юлихера, «действенное использование настоящего во имя счастливого будущего». Иеремиас справедливо пишет по этому поводу: «Оказывается, притчи проповедуют истинный гуманизм; от всего их мощного эсхатологического содержания не осталось и следа. Так незаметно Иисус превращается в „апостола прогресса“ (Jülicher, II, 483), в мудреца-учителя, сумевшего изложить этические нормы и примитивные начала богословия в доходчивых образах и историях. Но Иисус не был ни тем, ни другим!» (Jeremias, 13). Еще более резко высказывается по этому поводу Чарльз У.Ф. Смит: «Никто не стал бы распинать какого-то учителя, который рассказывает невинные истории для общего вразумления и укрепления нравственности» (Smith Charles W.F. The Jesus of the Parables. Philadelphia: Westminster, 1948. P. 17; Jeremias, 15).

Я хак подробно рассказываю здесь об этом, чтобы нагляднее показать ограниченность либеральной экзегезы, которая в свое время считалась непревзойденной вершиной строгой научности и исторической достоверности и на которую не без зависти и восхищения католическая экзегетика оглядывается до сих пор. Уже когда мы говорили о Нагорной проповеди, мы видели, что этот подход, превращающий Иисуса в моралиста, в учителя, проповедующего просвещенную индивидуалистическую мораль, позволяет сделать важные выводы с точки зрения исторической науки, но с точки зрения богословия не выдерживает никакой критики и совершенно не приближает нас к пониманию подлинного образа Иисуса.


Если Юлихер интерпретировал «ключевой смысл» притч исключительно в гуманистическом плане, сообразуясь с духом своего времени, то позднее главным посылом притч стала считаться эсхатологическая составляющая, и общее мнение сводилось к тому, что все притчи в конечном счете возвещают так или иначе скорое приближение эсхатона, последних времен — Царства Божия; это эсхатологическое прочтение, однако, приложимо отнюдь не ко всем притчам: к большинству из них оно может быть отнесено лишь с большой натяжкой. Противоположного мнения придерживается Иеремиас, который справедливо утверждает, что каждая притча имеет свой собственный контекст и, следовательно, свой собственный, особый смысл. Исходя из этого, он в своей книге о притчах выделил девять тематических «узлов», включив, правда, сюда же поиск общего связующего начала, поиск основного внутреннего смысла вести Иисуса в целом. Иеремиас не скрывает, что опирается в своих рассуждениях на выводы, сделанные английским экзегетом Чарльзом Доддом, но при этом решительно расходится с ним по одному принципиальному вопросу.