Со временем народ стал слагать легенды об удивительной меткости Давида; в них сочеталась реальность с вымыслом и гиперболами, как это свойственно величественному фольклору любого народа. Согласно легенде, Давид вступает в единоборство с филистимским гигантом из Гефа по имени Голиаф ростом более девяти футов. Он побеждает отлично вооруженного и дотоле непобедимого воина с помощью всего лишь пращи и обращает великана в бегство.
Вполне возможно, что Давид был лучшим в Израиле единоборцем, поскольку известно, что такой вид состязаний существовал во времена Давида и у хананеев, и у филистимлян. Нет сомнений в его боевом мастерстве. Его ратные свершения в конце концов затмили подвиги Саула и Ионафана настолько, что женщины Израиля, работая или танцуя на праздниках, пели народную балладу:
Саул победил тысячи,
а Давид — десятки тысяч![9]
Саул тоже слышал эту песенку, и злые демоны, которых Давид в свое время обуздал, снова разбушевались и стали терзать царя с утроенной яростью. Не существует зла большего, чем то, которое разрушает узы глубокой любви и доверия между мужами.
Самуил прознал об этом. Конечно, он уже был не в силах повернуть историю вспять. Но наконец-то он обрел посредника, с помощью которого его пророчество о низвержении Саула и его дома вполне может осуществиться.
Глава 3КУРОПАТКА В ГОРАХ
Царь Саул все больше предавался своим безумным фантазиям. Его подозрительность нарастала с каждым днем. Его успехи в деле создания нации продолжали питать ненависть Самуила. Бог вручил ему огненный меч Иисуса Навина, а потом внезапно покинул его. Как в свое время Моисей на горе Нево, Саул дал Израилю то, что обещал, но и ему не дано было вкусить сладких плодов победы. Агнец, которого он сам привел в сердцевину своего дома, оказался змеем.
— Давиду они приписали десятки тысяч, а мне только тысячи, теперь ему недостает лишь царства.
Саул с ужасом вспоминал пророчество Самуила, которое он так легко вытеснил из памяти накануне Михмаса:
— Но теперь не устоять царствованию твоему!
Гордый человек, которому другие приносят зло, может найти утешение в своей нравственной правоте. Но легко ли ему не замечать презрения других? Саул воображал, что его неотступно преследуют, и воображал это с таким упорством и одержимостью, что наваждение принимало черты реальности. В измученном мозгу царя Самуил и Давид сливались воедино. Саул убедил себя, что Давид несет смертельную угрозу ему и его трону и непременно воспротивится законной преемственности Ионафана. Он поражался тому, как может сам Ионафан не замечать столь очевидной опасности.
В те времена мужи, близкие по духу, давали друг другу клятву верности и дружбы, несравнимые с лукавым пустословием наших дней. Дружба Ионафана и Давида была воплощением обоюдной мужской любви, близости, основанной на общих переживаниях и смертельных опасностях, на взаимном восхищении благородных и тонких душ. Это было безоглядное доверие друг к другу, лишенное и тени обидчивого честолюбия, завистливости или ревности. Нам не дано до конца понять такую привязанность, ибо мы живем в эпоху, когда людьми движут своекорыстные интересы, в которых нет места чести.
В древнем Израиле существовало конкретное слово для обозначения такой привязанности, которая возникла между Давидом и Ионафаном: «хесед» (преданная любовь). Это слово обозначало уникальность связи между Яхве и его народом, и его распространяли на отношения между людьми. «Хесед» закреплялся специальным личным заветом, обязательством, которое давалось в присутствии Господа. В других восточных обществах такие личные обязательства ритуально скреплялись кровью. В Израиле стороны, заключающие союз преданной любви, обменивались одеждой или оружием, что символизировало высокие качества каждого из друзей.
Таким образом Давид и Ионафан заключили свой завет дружбы — нерушимое обязательство между двумя сынами Израиля, исключавшее даже намек на какое бы то ни было своекорыстие. Но в искаженном представлении Саула этот «хесед» казался свидетельством вероломного замысла сына Иессея узурпировать трон.
И душу Саула затопила беспросветная скорбь. Как и раньше, придворные позвали Давида, рассчитывая, что его лира и его сладкозвучное пастушеское пенье укротят демонов, истязающих душу царя.
Доколе, Господи, будешь забывать меня вконец,
доколе будешь скрывать лице Твое от меня?
Доколе мне слагать советы в душе моей,
скорбь в сердце моем день (и ночь)?
Доколе врагу моему возноситься надо мною?[10]
Но на этот раз все вышло по-другому. Если прежде песни Давида укрощали безудержный гнев царя и снимали приступы его отчаяния, то теперь, казалось, Саулу была безразлична музыка, временами он отвлекался и вообще был как бы настроен на другие голоса, на другие струны. Изможденный, неряшливый, бессильно сползающий со своего трона или вяло опускающийся на ложе, Саул молча взирал на Давида, и взгляд его был так угрюм и пронзителен, что временами это приводил присутствующих в замешательство. Давид чувствовал, что царь уже не владеет собой и находится во власти недобрых, почти враждебных помыслов. Музыке и песням Давида теперь уже не было дано проникнуть в омраченную душу Саула. И все-таки Давида звали, чтобы он каждодневно играл царю. И он покидал спальню царя, угнетенный его удушающим молчанием, всем существом предчувствуя некую опасность.
Позже Давид написал:
— Глубок разум и бездонно сердце человеческое.
Думал ли он в этот миг о себе, или, быть может, о Сауле? Или об обоих сразу: наблюдатель и наблюдаемый, человек у власти, корчащийся от страха потерять ее, и несгибаемый юноша, к которому власть пришла сама? Едва ли Давид не предвидел последствий всех своих побед и достижений, всех опасностей, подстерегавших его, не видел всевозрастающей лести окружающих, не знал о славе своего пенья, не слышал народных песен, восхвалявших его победы и зливших его повелителя. Конечно же, он также замечал почти раболепное поведение священников и уловил их надежду, что слишком многие ждут, когда он сменит стареющего больного царя.
В конце концов Давид пришел к полному пониманию своего положения и понял, что яд, текущий по жилам царя, был ядом ненависти к нему, Давиду. Он представлял, каким он должен видеться Саулу, впавшему в безумие, — голодный стервятник, алчно озирающий тронутые распадом царские хоромы.
Для Давида мучительна была ложность его положения. Он был искренне предан своему царственному покровителю. Ему, сыну скромного земледельца, судьба позволила стать ближайшим советником царя и сыграть почетную роль в исторических событиях, сформировавших его нацию. Внутренне он очень мало изменился с тех пор, как трудился на пастбищах Иуды. Его вполне естественное честолюбие вовсе не разъело и не исказило его душу — оно не имело ничего общего с корыстолюбием и жаждой власти. Потребности его были весьма скромны, он довольствовался малым.
Теперь Давид еще больше старался избегать всего, что могло бы укрепить подозрения царя. Он держался особняком, избегал хитрых расспросов придворных сплетников или их мелких интриг, льстивых речей священников, которые могли бы донести Самуилу о мнимых намерениях Давида. Он даже пытался не замечать все более очевидного внимания прекрасных дочерей Саула, Меровы и Мелхолы. Их благоволение могло бы погубить его. И все же каждый раз, когда Саул требовал его присутствия в царских покоях, Давид чувствовал запашок неотвратимой опасности. Он пел для ушей, неспособных услышать, обращался к разуму, куда невозможно было проникнуть. Саул злился или грустил, бывал то молчалив, то возбужден, но всегда обуреваем невыносимой обидой. Как-то раз, пока Давид играл, Саул бродил по комнате, о чем-то бессвязно бормоча, будто запальчиво споря сам с собой. Внезапно он неловко потянулся за копьем, стоящим у стены. Давид, не сводивший глаз с царя, вскочил со своей скамьи и отклонился в сторону, а неумело брошенное копье ударилось о каменный пол около него и отпрыгнуло в угол. Саул застонал, будто ему стало больно, и без сил опустился на ложе, с открытым ртом и как бы не в себе.
Давид молча выскользнул из комнаты. Как ни странно, он совсем не был удивлен произошедшим. Давид давно уже был готов к подобному и всегда был настороже, видя, что царь впадает в состояние одержимости. Теперь, когда нападение произошло, он понял, что ему необходимо немедленно оставить царскую службу.
И все же, когда Давид рассказал о том, что случилось, потрясенному новостью Ионафану и сказал ему о своем намерении навсегда покинуть Гиву, Ионафан страстно взмолился, чтобы он изменил свое решение. Не могло быть и речи о том, чтобы Давид уехал навсегда, поскольку такой поступок был бы воспринят как знак каких-то неладов между ним и царем. Ионафан также воззвал к личной верности Давида, утверждая, что ему больше чем когда бы то ни было нужны его сила и любовь, так как ясно было, что отец его больше не может управлять делами государства, а внутри двора зреют недовольство и заговоры. За пределами Израиля филистимляне только и ждали случая, чтобы воспользоваться любой внутренней неурядицей. И они определенно воспользовались бы отсутствием Давида. Было ясно, что до того, как царь поправится, единственная надежда Израиля — крепкий союз молодого царевича с его другом и соратником.
Помимо этого, Ионафан заявил, что он планирует поставить управление Израилем на твердую основу, чтобы застраховаться от таких внезапных поворотов, как теперешняя болезнь царя. А пока важно, чтобы Давид оставался связанным с судьбой Израиля — пока к царю не вернется разум. Хотя, признавал Ионафан, что сейчас Давиду, вероятно, лучше будет покинуть Гиву. Он посоветует Авениру возобновить войну с филистимлянами и поставить начальником Давида. Это на время удалит его от двора, но в то же время удержит филистимских князей от каких-либо козней, если они проведают о нездоровье Саула.