Иисусов сын — страница 14 из 15


В четверг вечером я обычно ходил на собрание Общества анонимных алкоголиков в подвале Епископальной церкви. Мы сидели за складными столиками и напоминали людей, завязших в болоте, – отмахивались от чего-то невидимого, ерзали, вертелись, чесались, потирали плечи и шеи. «Было время, я бродил по ночам, – рассказывал парень, которого звали Крис, мы были вроде как друзьями, вместе лежали на детоксикации, – совсем один, совсем потерянный. Вы когда-нибудь бродили так среди домов с занавесками на окнах, с ощущением, что тянете за собой тележку, полную грехов, вы думали когда-нибудь: „За этими окнами, за этими занавесками люди живут нормальной счастливой жизнью“?» Вопрос был риторический, он говорил, просто потому что была его очередь говорить.

Но я встал и вышел из подвала, стоял снаружи у церкви и курил паршивые легкие сигареты, мне скрутило живот словами, которые я не мог разобрать, – так я дождался конца собрания, чтобы попросить кого-нибудь подбросить меня до дома.


Что касается меннонитов, то наш распорядок дня, можно сказать, был согласован. Я проводил много времени перед их домом, после заката, в быстро остывающей темноте. Мне уже годилось любое окно. Я просто хотел смотреть, как они живут.

Она всегда ходила в длинной юбке, туфлях на плоской подошве или теннисках и аккуратных белых носочках. Волосы она закалывала и надевала поверх них чепчик. Высохнув, они становились совсем светлыми.

Через какое-то время мне уже нравилось наблюдать, как они сидят в гостиной и разговаривают, хотя они почти не разговаривали, читают Библию, молятся и ужинают на кухне, не меньше, чем смотреть, как она голая выходит из душа.

Если я дожидался темноты, то мог постоять у окна их спальни, и меня не было видно с улицы. Несколько раз я оставался там, пока они не засыпали. Но они ни разу не занимались любовью. Они лежали в постели и даже не прикасались друг к другу, во всяком случае, насколько я видел. Я предположил, что в их сообществе для этого есть какое-то расписание или вроде того. И как часто им позволено обладать друг другом? Раз в месяц? Раз в год? Или только чтобы завести ребенка? Я стал думать, что, может быть, они просто делают это по утрам и мне надо прийти утром. Но утром слишком светло. Я очень хотел застать их за этим занятием как можно скорее, потому что сейчас они спали с открытыми окнами и не до конца задергивали шторы. Скоро для этого стало бы слишком жарко; они включат кондиционер и закроются от меня.

Спустя месяц или около того настала ночь, когда я услышал ее вскрики. Он и она вышли из гостиной всего несколько минут назад. Вряд ли они даже успели бы раздеться. За некоторое время до этого они отложили то, что читали, и стали тихонько разговаривать – он лежал на диване, а она сидела в кресле, лицом к нему. В тот момент он совсем не был похож на любовника. Он не был возбужден, разве что немного нервничал – он рассеяно трогал край журнального столика и немного раскачивал его, пока они разговаривали.

Как бы там ни было, теперь они уже не разговаривали. Это было почти как будто она пела, как когда она думала, что она одна, а я ее слышал. Я побежал от окна гостиной к спальне.

Они закрыли окно и задернули шторы. Я не слышал, о чем они говорят, но слышал, как скрипят пружины, в этом я был уверен, и еще ее прекрасные вскрики. Скоро закричал и он, как проповедник на кафедре. А я прятался в темноте, и меня била дрожь – всего, от самого нутра до кончиков пальцев. Просвет в пять сантиметров между рамой и шторой – вот и все, что у меня было, все, что у меня было в этом мире. Уголок кровати да тени, движущиеся в узкой полоске света из гостиной. Я почувствовал себя обманутым – не так уж и жарко было этим вечером, другие люди не закрывали своих окон, и я слышал голоса, музыку, их телевизоры, слышал, как рядом проезжают их машины, как шипят их разбрызгиватели. Но меннонитов я почти не слышал. Я почувствовал себя оставленным – овцой, изгнанной из стада. Я был готов разбить окно камнем.

Но их крики уже стихли. Я попробовал посмотреть с другого бока – там шторы были задернуты плотнее, но, хотя щель была ýже, угол был удачнее. С этой стороны мне были видны их тени, движущиеся в свете из гостиной. Оказывается, они и не ложились на кровать. Они стояли. Это не были страстные объятия. Скорее они ссорились. В комнате зажглась лампа. Потом чья-то рука отодвинула занавеску. И вдруг прямо передо мной оказалось ее лицо.

Я хотел убежать, но меня так накрыло, что стало тошнить, и я не мог пошевелиться.

Но это было не важно. Мое лицо было меньше чем в полуметре от ее лица, но на улице было темно и видеть она могла только свое отражение, не меня. Она была в спальне одна. Вся ее одежда по-прежнему была на ней. У меня сердце забилось чаще – так же, как бывало, когда я видел одиноко припаркованную машину с гитарой или замшевой курткой на переднем сиденье и думал: ведь кто угодно может подойти и взять.

Ее лицо не было освещено, и я не мог хорошо ее разглядеть, но было похоже, что она чем-то расстроена. Мне показалось, я слышал, как она плачет. Я мог бы дотронуться до слезы на ее щеке, так близко я стоял. Я был уверен, что она не увидит меня в темноте, если только я не буду двигаться, так что я стоял не шевелясь, а она рассеянно подняла руку к голове и сняла свой маленький чепчик. Я всматривался в ее темное лицо, пока не убедился, что она горюет – она кусала нижнюю губу, смотрела перед собой и не вытирала слез, которые катились по щекам.

Примерно через минуту в комнату вернулся ее муж. Он сделал несколько шагов и застыл, как боксер или футболист, который пытается идти с травмой. Они поссорились, он раскаивался; это было ясно по тому, как он стоял там со словами, застывшими на губах, будто протягивая ей свое извинение. Но она не оборачивалась.

Он прекратил эту ссору, опустившись перед женой на одно колено и омыв ей ноги.

Сначала он снова вышел из комнаты и скоро вернулся с желтым пластмассовым тазиком для мытья посуды, он нес его осторожно, и было понятно, что внутри плещется вода. На плече у него висело кухонное полотенце. Он поставил тазик на пол и, склонив голову, опустился перед ней на одно колено, как будто делал ей предложение. Некоторое время она не шевелилась – наверное, целую минуту, которая показалась очень долгой мне, стоящему снаружи в темноте со своим одиночеством и ужасом перед жизнью, которой я еще и не жил, среди телевизоров и разбрызгивателей, шумящих тысячей жизней, которых я никогда не проживу, и звуков машин, проносящихся мимо, звуков движения, не коснешься, не поймаешь. А потом она повернулась к нему, сняла тенниски и по очереди стянула за пятку свои белые носочки. Сначала она окунула в воду пальцы правой ноги, потом опустила в желтый тазик всю ступню, так что я уже не мог ее видеть. Он снял с плеча полотенце и, не поднимая на нее глаз, стал мыть ей ноги.


К тому времени я уже расстался со своей средиземноморской красоткой; у меня была новая девушка, она была нормального роста, но хромая.

В детстве она переболела летаргическим энцефалитом. Половина тела перестала ее слушаться, как при инсульте. Левой рукой она почти ничего не могла делать. Она могла ходить, но ее левая нога волочилась и она перекидывала ее вперед после каждого шага. Когда она возбуждалась – это особенно проявлялось, когда мы занимались любовью, – ее парализованная рука начинала трястись и взмывала вверх в чудесном салюте. Она принималась ругаться как матрос, той стороной рта, которая не была парализована.

Я оставался в ее квартире-студии раз или два в неделю, до самого утра. Почти всегда я просыпался раньше нее. Обычно я работал над новым номером «Новостей Беверли», а снаружи, в прозрачности пустыни, обитатели жилого комплекса плескались в крошечном бассейне. Я сидел за ее обеденным столом и, сверяясь с записной книжкой, писал: «Обратите внимание! В субботу 25 апреля, в 18:30, группа из Толлсонской Южной Баптистской церкви устроит для жителей „Беверли“ библейское представление. Должно быть интересно – не пропустите!»

Некоторое время она валялась в постели, стараясь не проснуться окончательно, цепляясь за тот, другой мир. Но потом она поднималась и ковыляла в ванную, наполовину обернувшись простыней и волоча за собой взбрыкивающую ногу. В первые минуты после пробуждения ее паралич был сильнее обычного. Это выглядело нездорово и очень эротично.

Когда она вставала, мы пили кофе, растворимый, с обезжиренным молоком, и она рассказывала мне о своих бывших. Никогда не слышал, чтобы у кого-то их было столько, сколько у нее. Большинство из них умерли молодыми.

Мне нравилось сидеть с ней утром на кухне. И ей нравилось. Обычно мы были голыми. Что-то загоралось в ее глазах, когда она говорила. А потом мы занимались любовью.

Ее диван-кровать был в двух шагах от кухни. Мы делали эти два шага и ложились. Нас окружали призраки и солнечный свет. Воспоминания, те, кого мы когда-то любили, – все смотрели на нас. Один ее парень погиб под поездом – у него заглох мотор на переезде, и он был уверен, что успеет завести его раньше, чем в него врежется локомотив, но ошибся. Другой обломал тысячу вечнозеленых веток, пока летел вниз где-то в горах Северной Аризоны, и разбил себе голову – он был лесовод или кто-то вроде того. Двое погибли, служа в морской пехоте – один во Вьетнаме, а второй, совсем юный, в таинственной аварии, в которой не было других участников, едва прошел обучение. Двое были черными – один умер от передозировки, другого пырнули в тюрьме заточкой – это что-то вроде самодельного ножа. Большинство из них ушли от нее по своей одинокой тропе задолго до того, как умереть. Они были такие же, как мы, только им меньше повезло. Меня переполняла сладкая грусть, когда я думал о них, лежа рядом с ней в маленькой, залитой солнцем комнате – мне было жаль, что они никогда больше не будут жить, меня опьяняла эта грусть, мне было мало.


На мои рабочие часы в «Беверли» приходился момент, когда у штатных сотрудников была пересменка, одни приходили, другие уходили, и на кухне, где стояли табельные часы, собиралось много народа. Я часто заходил туда и заигрывал с красивыми медсестрами. Я только учился жить трезвой жизнью и, честно говоря, часто терялся, особенно из-за того, что «Антабус», который я принимал, действовал на меня самым странным образом. Иногда я слышал голоса, которые тихонько разговаривали в моей голове, и большую часть времени мир вокруг меня как будто тлел по краям. Но с каждым днем я все больше приходил в форму, снова начинал неплохо выглядеть, становился веселее – в общем и целом это было счастливое время.