Он принадлежал ей. Он был ее собственностью.
Наконец и у нее появилась своя собственность. А своей собственностью не разбрасываются. Ей не позволяют исчезать. Кто знал об этом лучше, чем она?
Нет, он не мог ее бросить. Это было бы слишком ужасно. Слишком болезненно.
Представить невозможно.
Затейница
Она была очень хорошенькая. Muy bonita.[21]
Чистая правда. Es verdad.[22]
Очень, очень хорошенькая. Muy, muy bonita.[23]
Она знала, что это так, и была готова этим пользоваться. А как же иначе? Она ведь замечала, как все оборачиваются, когда она идет по улице, особенно когда она надевает короткую черную юбку и маленький серый топ, удачно открывающий плечи и спину с красивыми крепкими мышцами. И она знала, что ее тело великолепно, лучше не бывает. А почему бы и нет? Теперь она занималась по два-три часа в день, ее руки и ноги стали стройными и сильными, живот крепким и плоским. Груди у нее были небольшие, но красивые. Все говорили ей, что надо бы их увеличить, сделать операцию, ведь все остальные девушки шли на это, но она не могла себя заставить. Ей нравились собственные груди, ее маленькие chi-chis, ей нравилось то, что они ее собственные. Она потеряла несколько клиентов из-за слишком маленьких грудей, но не больно-то переживала. Она не собиралась себя кромсать, изменять. Никогда и ни за что. По крайней мере пока.
Мужчины жаждали ее, уж это правда. Она могла заставить их дать ей почти все, чего бы она ни пожелала. Подарки. Ужин в дорогом ресторане. Или просто старые добрые денежки. Один мужчина, староватый, за сорок, а может быть, и под пятьдесят, с животиком и обвисшей куриной кожей на подбородке и шее, хотел подарить ей квартиру. Она думала, что он индус. А может, араб. Точно она не знала. Он был смуглый, гораздо смуглее ее, с акцентом и дряблой кожей. Но квартира у нее уже была, и притом славненькая, с видом на Ист-Ривер. Квартира — единственное, за что она платила сама. Ей нравилось платить за квартиру. Ну честное слово. Она чувствовала себя взрослой, защищенной, насколько это возможно. Поэтому она сказала смуглому старикану, что не хочет его квартиру. Единственный раз в жизни отказалась от такого шикарного подарка. Она подумала, что, если она откажется, ей это доставит удовольствие. Но не доставило. Ей только стало грустно.
Еще ей бывало грустно из-за того, что она могла заставить мужчин умолять и унижаться только ради того, чтобы притронуться к ней. Но это ее тоже заводило, заставляло чувствовать себя могущественной — по крайней мере на какое-то время. А когда все заканчивалось, она ощущала опустошенность. Такое с ней бывало в детстве, когда все засыпали, а к ней в комнату являлся ее отец. Она знала, что может с ним сделать. Она изводила его, и его взгляд становился тяжелым; он смотрел не на нее, а внутрь ее. Она обвивала его шею своей маленькой ручонкой и по-всякому обзывала его, чувствуя, как он напрягается, но нет, не только это, — она чувствовала, что он в ее власти. Она знала, что нравится ему, хотя он редко так говорил. Она знала, что он любит ее, по правде любит, хотя и этого он тоже никогда не говорил. Даже в нежном возрасте она уже понимала, что зачем-то очень-очень нужна ему. Об этом он тоже никогда не говорил, да и не надо было. Она видела это в его глазах, прожигавших ее насквозь. Он ничего не говорил, а его глаза умоляли: «Por favor».[24]
Но он никогда ее не трогал. У него ни за что не получилось бы. Ее мать тоже замечала этот взгляд и в один прекрасный день сказала ему об этом. Вскоре после этого отец ушел. Ей позволяли видеться с ним только в присутствии кого-то из взрослых. Сначала он приходил раз в неделю. Потом — раз в две или три недели. Потом стал приходить реже. В конце концов совсем перестал приходить. Мать говорила, что ей повезло. Особенно ей повезло, когда меньше чем через год после развода в их жизнь вошел новый мужчина и мать снова вышла замуж. Прекрасный мужчина. Столп общины. «Человек, преданный своей новой семье», — говорила о нем мать. Такой правильный. Добропорядочный.
И белый. Такой белый — вот почему ее милая madre[25] думала, что он идеальный. Такой чистенький.
А вот она не удивилась, когда ее отчим в первый раз вошел в ее комнату в ту ночь, которая все переменила. Он ей ничего плохого не сделал, он был так добр с ней. Он помогал ей делать уроки. Заступался за нее, когда мать ее ругала. Он ей нравился. Она даже думала, что сумеет его полюбить. Но в его глазах она увидела то же самое.
Por favor.
Вот только сказал он это по-английски. Сказал как белый человек.
Она не стала обижаться и сердиться, когда он встал на колени и стал шептать про то, что он сделает для нее все на свете. Он умолял и ворковал и гладил ее волосы так ласково, так нежно, а она понимала, что не может отстраниться, что он не позволит ей отстраниться. Он повторял снова и снова, что все-все для нее исполнит, если она сделает для него лишь одну маленькую малость. Одну малюсенькую малость, от которой он станет так счастлив. И она это сделала. В эту ночь и во множество следующих ночей. Он всегда радовался, как и говорил, а ей никогда не бывало стыдно. Ее это волновало, она гордилась собой. До тех пор, пока он не уходил и не переставал обращать на нее внимание. Или, хуже того, орал на нее. А иногда бил. Это всегда происходило днем. А потом он приходил к ней посреди ночи, пристыженный и жалкий, и умолял стать его маленькой девочкой и позволить ему любить ее. Она попыталась рассказать матери, но мать и слушать не пожелала. Мать не поверила, отказалась слушать, ведь это было невозможно, чтобы такой человек оказался нечист. И тогда она перестала об этом говорить и просто приняла как жизненный факт. Ей нравилось удовольствие, а с болью она могла мириться. Так продолжалось довольно долго — мольбы, крики, побои и любовь. А потом это перестало вызывать у нее восторг. Постепенно она стала ощущать пустоту — из-за этого, как и из-за всего другого.
Чистая правда. Настоящую пустоту.
Когда она начала работать, то в первое время не позволяла мужчинам дотрагиваться до нее. Она просто мучила их, изводила. Ну и кокетничала, ясное дело. Потом это каким-то образом прекратилось, барьер исчез, и ее стали хватать, гладить, сопеть и закатывать глаза, будто в припадке. В какой-то момент она поняла, что прикосновения для нее ничего не значат. И она стала позволять трогать ее. На душе у нее по-прежнему было тоскливо и пусто, но порой бывало забавно. Когда она видела их, так вожделеющих ее, так жаждущих всего, ее разбирал смех. Иногда она смеялась про себя, а иногда открыто, прямо им в лицо. Но их ее смех нисколько не задевал, лишь бы получить, что хотели. Это был урок номер один из тех, что она выучила за последние три года: пока получаешь то, чего хочешь, плюй на все.
Она не знала, сколько времени продлится такая жизнь. Она боялась, что жизнь закончится, и скорее раньше, чем позже. Потому что она кое-что знала. У нее была тайна. Тайна, которая ее пугала. Кроме шуток, здорово пугала. Не давала уснуть по ночам. Иногда ее бросало в холодный пот, когда она сидела на белом мягком диванчике в своей гостиной и пила чай, сложив ноги по-турецки. Она была уверена, что об этом никто даже не догадывается. Она была уверена, что эту тайну, кроме нее, не знает никто. Но тайна была, и она жила с ней каждую минуту, а тайна все росла, росла и теперь ела ее поедом днем и ночью, и пугала ее, и заставляла обливаться холодным потом.
О да, она была хорошенькая.
Но она была недостаточно хорошенькая.
Нос у нее был великоват и чуточку, самую малость свернут набок. Зубы превосходные — белые и ровные, а вот десны слишком выдавались вперед. Когда она раздвигала губы, становились чересчур видны розовые десны, и она это ненавидела. Вот почему она редко улыбалась.
К тому же она сходила с ума из-за своей кожи. Кожа была сухая, сколько бы она ни мазалась дорогими увлажняющими кремами, и неровная. Имелись изъяны: маленькие бугорки и волосики. Когда она порой смотрела при ярком освещении на свое отражение в зеркале над туалетным столиком, ей становилось дурно. Кроме шуток, по-настоящему дурно. Она рассматривала увеличенные недостатки своей кожи пять минут, десять минут, а случалось, и целый час, а потом у нее начинал болеть живот, и ей приходилось ложиться. А когда она ложилась, то начинала думать о своих бедрах — о том, что они слишком широкие, ну, кроме шуток, чересчур широкие. Сейчас этого никто не замечает, но она-то точно знала, что случится лет через десять. Десять лет — это целая вечность, как может показаться, о, ведь уже прошло три года с тех пор, как она приехала в Нью-Йорк, а время промелькнуло так незаметно. Казалось, она только вчера приехала. Так вот, она знала, что каждую минуту бедра у нее будут становиться все шире, а трицепсы — все дряблее и фигура у нее станет такая же, как у ее матери, а когда это случится, мужчины перестанут ее любить, они будут уходить от нее, как уходили от ее матери…
Нет. Ей так нельзя. Как только это произойдет, все изменится. Но пока что это была ее тайна. Никто не знал, что произойдет, когда она станет старше. И никто не знал, какой она была раньше. Все знали, какая она сейчас. Muy, muy bonita с идеальной фигуркой и маленькими chi-chis — не какими-нибудь, а ее собственными.
А потом она вдруг обнаружила, что о ее тайне известно еще одному человеку. Она рассказала ему о своем прошлом, об отце, о том, как он ночью прокрадывался в ее комнату. О разводе родителей, об отчиме, о религиозности матери, о самоубийстве сестры, о пьянстве второй сестры. Да-да, она все рассказала ему о том, какой была раньше. И он сам догадался, какой она станет впоследствии. Каким-то образом сам понял. Наблюдал за ней, когда она смотрела на свое отражение в зеркале. Она заметила, что он стоит на пороге ванной комнаты, обернулась, а он сказал: «Боишься». Сказал так просто, легко. И не как вопрос он это произнес, а скорее как ответ.