лжно быть, клуб», – подумал я. Малюсенький Ленин стоял перед ним, он протягивал руку навстречу прохожему, точно приглашал зайти. Я свернул. Мне стало вдруг интересно, чем потчуют местную молодёжь из сферы, так сказать, духовной. Но на месте афиш оказались пустоты, в них беспрепятственно прогуливал ветер и трепыхал остатками ткани. Я двинулся в клуб. Фойе было открытым, но пустым и холодным. Я повернулся на каблуках вокруг собственной оси и таким образом одним взглядом охватил то, что имелось на стендах. А стены украшала приличная роспись. О чём-то неуловимо знакомом, казалось, хотели поведать стены. Но о чём?
После сумасшедшей ночи и пожара, когда треволнения немного улеглись, я стал подступаться к моему приятелю О. А. с расспросами о странной, загадочной личности этого художника С. Ик-ва.
– Этот ваш художник Иконников наделал немало хлопот прошлой ночью, – сказал я.
– Этот Иконников – непроходимый чудак, – сказал сердито мой О. А. – Знаете, есть такой род неугомонных людей, которым не живётся на свете спокойно.
– А чем это беспокойство выражается?
– Бог его ведает, что это за человек: мать ли его таким родила или он таким сделался в Москве, но в его жилах или дрянь, или какая-то кровь конокрада… Судите сами: каждый день в его голове новый прожект: то ему непременно надо съездить в Москву на… быках, то срезать розы в чьём-то саду и положить тут же на веранде, то в чьём-то сажку[18] перемазать кур и свиней, и непременно розовой краской, ну а уж наши горшки хуторян он большой любитель перемазать в синий цвет! Тут на днях он накарябал на воротах сельпо латинское изречение – когда его перевели, эти слова оказались матерные… Он, как атаман какой-то шайки разбойников, вечно в окружении наших грязных казачат, они у него вроде подручных, а он у них, разумеется, Робин Гуд. Что-то есть в этом весёлое, детское и даже смешное. А в прошлом году у нашего объездчика Кузьмича он и его дьяволята похитили лошадь в куту[19] и стали на ней таскать арбузы с баштана. Теперь вот пожар…
– Однако у этого Иконникова – весёлый размах, – сказал я.
– И преглупый! Мы устали от всех этих детских проказ.
– А где он работает и на что он живёт?
– А Бог его знает, картин он не пишет, не рисует, нигде не работает – такое впечатление, что он питается духом святым.
– А участковый?
– Участковый – его лучший друг детства.
– А что, этот Иконников ваш земляк?
– Да, он тут вырос, потом учился в Москве, потом бросил институт и завербовался на Север, а иные поговаривают, что он был осуждён и сидел.
– Сидел в тюрьме? – удивился я.
– Это тёмное дело: говорят, что он кого-то убил или его просто подставили.
– Да, грустная история, – сказал я.
– Да уж, невесёлая.
– А что весёленького он накуролесил ещё в ваших краях?
Мой строгий О. А. стал было хмуриться, накручивать на палец рыжеватый ус, потом захохотал, как в лихорадке, – тут он мне поведал прямо анекдотическую историю, достойную Сорочинской ярмарки. Неугомонный Иконников и его ватага ребят однажды взяли бабу Лыньку в собственной хате в заложники: окна, двери и даже дымарь её низенькой хаты они заложили саманом, и старуха не могла выйти на двор три дня…
На том наш разговор и окончился: мне стало ясно – это или первостатейный чудак, или оригинал, каких поискать.
Дом Иконникова стоял над рекой, прямо у воды, сразу за греблей. Он окружён был высокими вербами, а сверху накрыт, точно воздушным шатром, необъятным грецким орехом. Это была невеликая старая хата, крытая красной черепицей и стоявшая, точно спрятавшись в сад, поодаль от улицы.
Я не раз и не два спускался к реке в надежде увидеть хозяина, но на подворье Иконникова стояла такая тишина, как будто в доме все вымерли.
Но однажды мне несказанно повезло: я нос к носу столкнулся с Иконниковым, как будто с каким-то загадочным привидением, прямо напротив его дома.
От неожиданности и чисто рефлекторно я заговорил с ним о погоде.
– Да, погода славная, – сказал раздумчиво Иконников (он при этом картинно зевнул), – но мне кажется, будет гроза.
С этими словами он захлопнул калитку прямо перед моим носом, давая понять, что дискуссия наша окончена. У этих кубанских казаков есть стародавняя традиция, идущая ещё от запорожских казаков, вести беседы с чужими людьми через лиску[20].
Я постоял с минуту, как болван, и сказал невпопад, что я из Москвы и хотел бы взглянуть на его живопись.
Иконников снова зевнул и сказал, что будет гроза.
– Да, воздух наэлектризован, пахнет грозой, – сказал я.
– Приходите ко мне как-нибудь вечерком, – сказал Иконников, – покалякаем о Москве.
Мы несколько картинно поклонились друг другу и разошлись.
На другой день вечерком я был снова у него.
День догорал, в небе очень низко носились ласточки, предвещая непогоду, солнце исполинским красным шаром стояло над землёй, как будто к нам приблизился Юпитер. Стада коз и коров бесконечной чередой возвращались домой, как из героической поэмы Гомера. В воздухе пахло пылью, полынью, молоком и немножко тревогой.
Я постучался в калитку Иконникова.
Меня встретил будто незнакомый мне человек: сонный, помятый и несколько злой. Он кивком головы пригласил меня в сад.
Я сел на лавочке под орехом за небольшой деревянный столик, ножки которого были вбиты прямо в землю, а Иконников хлопотал по хозяйству: он кормил цыплят крупитчатой кашей, говорил очень ласково с двумя щенками и с каким-то зверьком – оказалось, это ёжик, спускался в подвал и поднимался на горище[21]. Наконец, он сел напротив меня и изогнулся в спине, почти как девушка.
Мы обменялись короткими репликами – говорить нам, казалось, было не о чём, он встал и за чем-то пошёл снова в дом, из дома в сарай и т. п.
Я стал присматриваться к нему. Но хочу сказать, это нелёгкий труд сделать точный, короткий портрет такой неоднозначной фигуры, как Иконников.
Во-первых, я бы не мог сказать, сколько ему лет: это был ни молодой, ни старый человек – какой-то очень тяжкий груз лет, казалось, довлел над всем его обликом. Это был то очень общительный, то очень замкнутый человек, он был то порывист и словоохотлив, то тих, даже застенчив – казалось, меланхолия каким-то жестоким клещом впилась в его сердце. Красавцем он не был, роста был среднего, лицо его было обветренным и простым, как те лица, которые мы часто встречаем на Севере, когда они выходят на мороз. Его обыкновенная поза была – сидеть на стуле, согнувшись в спине, как будто в его позвоночнике действительно не было ни одной косточки[22]. Его волосы были скорей русые, чем тёмные, побитые преждевременной сединой. Его голубые, очень живые глаза иногда загорались чудесным огнём, точно это были не глаза, а два сапфира, которые смотрели на нас из незнакомого нам далека…
Было в облике Иконникова что-то такое, что я бы назвал «ускользающее?» и в то же время очень знакомое, точно это о нём из тома в том в прошлом веке нам говорили наши писатели.
– Всё в нашей жизни абракадабра, или, как сказали бы казаки, гэдота[23] (т. е. ничто), – сказал загадочно Иконников. – А не хотите кубанского борща с щавелем или отвару из груш?
– Хочу, – сказал я, – отвару из груш.
Мы вооружились двумя ложками и из небольшой железной чашки и с большим аппетитом стали извлекать чудесные груши.
Было в этом что-то простое, детское и даже весёлое, но и серьёзное, как будто серьёзней ничего не может быть.
Правда, я по какой-то простоте своего сердца заговорил с ним о живописи: о Пикассо, Дали, Матиссе и о наших современных знаменитых художниках.
Когда речь зашла о Лактионове или о Шилове, Иконников глянул на меня так, что я готов был провалиться сквозь землю на полметра…
Чтобы сгладить возникший конфуз, я заговорил с ним о его роскошном садике, винограднике и акациях, что стояли, как часовые, на дальней меже.
На том наш разговор и завершился.
Денька через два, гонимый вечным любопытством москвичей, да и бездельем, я был снова у Иконникова.
Погода испортилась, небо потемнело, точно нахлобучило на себя тёмную шапку, накрапывал дождь.
Мы расположились на крошечной терраске, или, как здесь говорят, на Кубани, на верандочке. Терраска имела два окна, стол, два стула и невысокий ослин, т. е. лавочку, на которой лежали стопки каких-то листков, рукописи, книги, а на стенах висели репродукции картин.
Мы закурили и стали говорить о Москве и о художественной жизни Краснодара. Мы говорили о причерноморских городах России, о Керчи, Тамани, Туапсе, Анапе. Я сказал, что хотел бы искупаться в море. Потом мы заговорили снова о Москве и об общих знакомых, и я был весьма удивлён, что Иконников знает Арондзона – некогда в молодости они учились в одном художественном вузе.
– Да, мир тесен, – сказал я. – Кто бы мог подумать, что у нас в Москве есть общие знакомые!
Потом я снова заговорил о Кубани и осведомился о творческих контактах и друзьях Иконникова здесь. Иконников как-то помрачнел, ушёл в себя, замкнулся и отвечал, как комкал бумажку.
– А кто ваши друзья? – спросил я.
– Мои друзья?.. – он смутился, потом улыбнулся и сказал то ли шутя, то ли всерьёз: – Этот ежик, да старый казак, да… – он остановился на секунду, точно не решаясь сказать, – Григорий Александрович Печорин… С казаком советую познакомиться, не пожалеете! Но и казак выпить не дурак… – попав в рифму, он несколько оживился.
– А что же Печорин? – сказал я.
– Григорий Александрович? Это посложней.
Он задумался и явно не хотел отвечать. Я молчал, зная по опыту, что во мне есть некая способность, вроде отмычки, вытягивать душу собеседника наружу. Так уж устроен человек, что душа его открывается сама по себе, надо только нажать на нужные клавиши её и в подходящий момент. Иконников встал, порылся в стопке книг и достал запылённый томик в красном переплёте, я прочила на обложке «Лермонтов». Он как-то бережно открыл книгу, точно хотел убедиться, жив его товарищ или нет, затем отложил её в сторону и начал тихо говорить: