Иконников — страница 18 из 44

– Глупо!.. – сказал я, положив трубку.

И в самом деле, этот конец был предсказуем – очень глупый, кровавый конец!

Кровавая меня могила ждёт,

Могила без молитв и без креста,

На диком берегу ревущих вод

И под туманным небом, пустота

Кругом. Лишь чужестранец молодой,

Невольным сожаленьем и молвой,

И любопытством приведён сюда,

Сидеть на камне станет иногда.

Так пророчески предсказал свой конец великий Лермонтов, которого боготворил Иконников.

Есть что-то совершенно особенное и в судьбе Иконникова: он погиб, как будто был обязан погибнуть, дав кому-то обещание…

Меня невидимым сильным магнитом потянуло в Малаховку: мне не терпелось увидеть картины Иконникова, и в ближайший выходной я поехал туда. Стоял великолепный сентябрь. Бабье лето широко распахнуло окошко для Атлантики – оттуда было заметно, как к нам в Россию точно каким-то невидимым веером нагнетало тепло. Я как раз поехал в тот день, о котором Тютчев сказал:

Есть в осени первоначальной

Короткая, но дивная пора —

Весь день стоит как бы хрустальный,

И лучезарны вечера…

Я наслаждался покоем и теплом, я шёл красивыми узенькими улицами, через заборы которых глядели калина, ежевика и большие гроздья рябин; на голову мне сыпались, словно золотые искорки, листья берёз, а с клумб глядели на меня своими холодными голубыми цветками высокие осенние астры.

Я нашёл Марью Феофановну довольно легко. Её дом был неподалёку от станции. Это был старый, с выцветшим лицом бревенчатый дом, снаружи обшитый филёнчатыми досками. Кричать и громко звать хозяев я, конечно, не стал, поскольку хозяйка тут одна, да и то глухая старуха.

Нашёл я Марью Феофановну прямо в саду, она сидела на лавочке, поставив босые ноги на землю, и читала газету (я обратил внимание, что она читала без очков).

Марья Феофановна увидела меня, нисколько не удивилась (казалось, она ждала меня), отложила газету в сторону и остановила меня вопросительным взглядом.

Я поздоровался, поклонился и представился ей, она качнула головой.

– Я догадалась, что Вы из Москвы, – сказал она очень низким, глуховатым голосом. – Вам нужны картины Иконникова?

– Да, я из Москвы, – сказал я.

– Вам, наверное, известно, что Сергей погиб?

– Да, известно, – сказал я. – Грустная новость.

– Это не новость, это – трагедия.

Мы помолчали.

– Я глухая, – сказала старуха, – садитесь сюда и говорите мне сюда, – она показала на уши.

Я обратил внимание, что у неё в ушах были изумрудные серёжки, а ногти на некрасивых, почти чёрных руках были покрыты розовым лаком. Я сел подле неё на садовую лавочку. Марья Феофановна сделала паузу и с любопытством смотрела на меня, как смотрят из века Херсакова – времён камзолов и париков – на век сегодняшний…

Я тоже с нескрываемым любопытством смотрел на неё, как на какой-нибудь почерневший от времени портрет Рокотова, покрытый частой сеткой кракелюр.

– Есть на земле Бог или нет его, я не знаю, – сказала она безразличным голосом. – Но мой разум был не очень возмущён, когда я узнала, что Сергей погиб. Я всегда знала, что так оно и будет.

Она снова остановила на мне свои острые, как два шильца, глаза.

– Он Вам обо мне написал? – спросил я.

– Да, он написал. Я Вам всё покажу, – сказала она. – А где Вы учились, где познакомились?

Я сказал, что этим летом на Кубани.

– Ах да, он был немножко казак, – сказала она с тем неуловимым одесским акцентом, который теперь уже вышел из моды. – Я, знаете ли, тоже росла не в Москве, я выросла в Одессе, моими друзьями были Исаак Бабель, Утёсов, Катаев.

И она снова остановила на мне свои глаза, как два холодноватых зеркальца.

– А Вы слыхали что-нибудь о Дерибасовской?

– Слыхал, слыхал, – сказал скороговоркой я. Мне не терпелось увидеть архив Иконникова, и я сказал ей снова об этом.

Марья Феофановна пристально посмотрела на меня, сузив глаза, и сделала вид, что не расслышала.

Я повторил мою просьбу и напомнил о письме.

– Да, я получала письмо от Серёжи, – сказал она всё тем же глухим, бесстрастным голосом. Поднялась с садовой лавочки и пошла в дом, тяжело опираясь на свою палочку.

Я последовал за ней.

Мы прошли узенькой тропинкой, посыпанной свежим желтоватым песком и голубоватой крошкой, поднялись на небольшое крыльцо.

Марья Феофановна остановилась на минуту, чтобы поправить красивую клеёнку 50-х гг. на небольшом круглом столике.

Мы прошли через небольшую, несколько тёмную и грязную кухоньку и наконец вошли в ещё меньшую комнатку, как я понял, это была спальная Марьи Феофановны, в ней сильно пахло духами, молью, пылью и тем, уже умершим, духом нашего времени.

На стенах совсем не было ковров, зато висело множество портретов маршалов, известных писателей и поэтов: в круглой рамочке висел лубочный портрет С. Есенина с трубкой во рту, висел и отличный портрет А. Блока работы К. Сомова. Тут же рядом висел портрет Сталина.

Тут же в углу висел большой живописный портрет и самой Марьи Феофановны, вероятней всего, писанный на заказ каким-нибудь академиком.

Справа в углу стоял телевизор, а слева – большой шкаф красного резного дерева стиля «Русский модерн». Во всю широкую дверцу было вмонтировано очень большое массивное зеркало.

Марья Феофановна открыла дверцу, и я увидел множество полок: на нижних полках лежало бельё, а верх шкафа был доверху наполнен баночками из-под пудры, гуашевых красок, коробочками акварели, кистями, книгами и какими-то стопками рукописей. Слева стояло несколько больших этюдов и картин без рам, а на самом дне лежало множество рисунков, сангин и этюдов поменьше.

Всё это было наложено друг на друга или обвёрнуто желтоватым пергаментом.

– Вот всё, что осталось от Серёжи, – сказала Марья Феофановна с каким-то безразличием в голосе, как говорят о человеке, который подавал столько надежд, но не оправдал их. – Я хранила всё это для него, а теперь не знаю, кому это всё понадобится.

Она глянула на меня, глаза её блеснули слезой, губы дрогнули.

Я сразу ухватился обеими руками за живопись!

Я вынимал из шкафа полотна – это были большие наброски без рам, эскизы, портреты, ставил их на кровать, рассматривал и снова ставил назад. Я поставил ряд этюдов, писанных маслом: это были жанровые композиции, натюрморты, пейзажи, портреты – от них дохнуло чем-то родным, непридуманной свежестью.

Я обратил внимание на этюды, которые были лишь упражнением в цветомоделировке, – Иконников, видно, был увлечён техникой писания раздельными мазками. И всё же всё это выглядело как-то свежо, ново, точно сочные вишенки на блюдечке, сквозь эту частую сетку мозаичных мазков точно просвечивало кубанское солнце!

Особенно меня поразил один этюд старухи (Марьи Феофановны). Это был великолепный портрет в стиле раннего Модильяни или Дали! Плоский, сочный и очень загадочный.

– Это совершенно испанская вещь, – сказала Марья Феофановна. – Так, кроме Сергея, не видел никто! А ведь меня писали и Лентуллов, и Бакст…

Я присмотрелся к портрету: казалось, он дохнул чем-то неуловимо родным, патриархальным – на какой-то коротенький миг мне вдруг показалось, что с такой же силой и выдумкой нам нарисовал портрет старой графини и Пушкин в своей несравненной «Пиковой даме».

Я задал провокационный вопрос моей «графине», может ли она мне уступить этот портрет?

– Ни за что! – сказала она. – Так я буду выглядеть на смертном одре.

Она замолчала, попросила её извинить и пошла прилечь в соседнюю комнату.

Я был один на один с архивом Иконникова. Скоро я понял, что в шкафу Иконникова живут не только пыль, тараканы и моль, но и ужасная мешанина: некоторые этюды я нашёл повреждёнными, некоторые слипшимися, пастели и сангины осыпались.

Общих тетрадей было три, в них я нашёл записки Иконникова, тут же были фотографии, письма, статьи, поэтические миниатюры, критическая проза и эссе. Тут была и объёмистая машинописная рукопись «Прежде и потом», на которой я заострил своё внимание, поскольку в некоторых местах её тронул карандаш рецензента.

Между тем уже заметно вечерело: в саду дохнуло свежестью и каким-то незнакомым ветерком, как будто дующим с гор.

Мы сели пить чай прямо на широкой террасе – чай с мятой, мармеладом и халвой, которые так любил Иконников.

Марья Феофановна рассказала весёлую историйку о нём, потом внезапно оборвала разговор, затихла и с какой-то особенной горечью сказала несколько слов о том, что Иконников так рано погиб.

– Это fatum, или судьба, – сказала он.

– А что, он жил и творил прямо тут, на терраске, или у него было другое помещение? – спросил я.

Марья Феофановна отхлебнула чаю и, как-то особо кивнув головой – «головой старой графини», – показала наверх.

– Весь верх дома был отдан ему, – сказала она. – Там он спал, там он ел, там он жил и там он творил: бывало, по суткам сидел один – что-то писал или рисовал.

Я поднялся наверх и обнаружил довольно просторное светлое помещение с большими окнами, глядящими в сад, и даже с балконом. Теперь, конечно, очень немногое здесь напоминало о мастерской художника: две или три засохших кисточки, длинный муштабель да репродукции великих картин Рембрандта, Боттичелли, Леонардо, Венецианова и Гогена, повешенные, видимо, ещё рукой Иконникова, – мансарда напоминала больше склад ненужных вещей.

Не найдя ничего существенного, я спустился и стал упаковывать попавший мне в руки архив.

Разбирая архив Иконникова

Я отобрал для этой книги только часть того, что успел разобрать и что, на мой взгляд, ещё несколькими штрихами дорисует облик Иконникова, но уже его словами. Как я уже сказал, на моих руках имеются три общих тетради записей Иконникова, исписанных мелким, убористым, местами совершенно непонятным почерком, где Иконников излагает разные по концепции, содержанию и гамме мысли. Также мной в шкафу Иконникова были обнаружены три запечатанных, но почему-то неотправленных письма. Два из