Там человек сгорел.
Как тяжело ходить среди людей
И притворяться непогибшим,
В игре трагических страстей
Повествовать ещё не жившим.
И, вглядываясь в свой ночной кошмар,
Строй находить в нестройном вихре чувства,
Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельной пожар.
Муза
Когда разверзлась полынья,
И шум заглох вдруг бытия,
И взгляд, на всё готовый,
Мой дик был. И суровый,
Я ждал – и ты пришла одна
И не дала уйти до дна,
Свершить уж путь не новый…
Руками гибкими меня
Обвив зачем-то, наклоняя
Над мной, уж полумёртвым,
Бесчувственным, холодным,
Волос растрёпанных волну,
Ты мне внушала мысль одну,
Как генерал над ротным.
И я поднялся, тощ и слаб,
Пред повелительницей – раб,
Повел вкруг взглядом мутным
Над миром неуютным.
Ты возвышалася одна,
Как тайна мира, как страна
Над сыном своим блудным.
И я к груди твоей приник,
И что не ведал мой язык,
Постиг он вдруг с тобою,
С всечасною игрою.
И ты меня к себе взяла,
И долго-долго не спала,
Пока я вдруг рукою
Не вывел первый алфавит,
Того от века, что бежит,
Что слушать ты учила
И влечь куда любила,
Где ветер слышен бытия,
Куда ношусь теперь и я,
Где многих ты ютила.
Эпитафия жёлчью убиенному рабу
Я разлюбил свою судьбу,
Глаза закрою – нет надежды,
Рукой схватясь за край одежды,
Таких обходят за версту.
И поделом! Да выест тьма
Таким, как я, мозги и очи,
Мир поначалу рай нам прочит,
А под конец – тюрьмой тюрьма.
Дурак рассчитывает цвесть,
Лишь для таких, как я, не тайна,
Что счастьем ведает случайность,
Так отчего ж о нём жалеть?
Прими ж раба во чрево, гроб,
Но перед тем как крышкой хлопнуть,
Я поднатужусь, в гробе чтоб
Мне от своей же жёлчи лопнуть…
Жернова
Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны.
Мой дед, попав в капкан-слова,
Лёг из-за них под жернова.
И с тёткой шутку сыграл бес,
И лагерь был для них ликбез.
За ними я не замечал
Зрачков тоскующий оскал,
Лишь много лет спустя потом
Мне лёг на грудь, как снежный ком.
Морозец трескучий
Дьявол ему рад!
Разве кому лучше,
Когда шестьдесят?
Разве с Бела-моря
Кого нежит свист?
Не один тут с горя
Стал рецидивист.
Побежит машина
За барак-село,
Эх, ты жизнь – малина,
Камень да кайло.
Расшиблась жизнь о груду скал,
И поугас души запал.
А то, что ты в душе сберёг,
Легло, как иней на порог.
Коснулся снег земли, как пух —
И обезлюдел мир вокруг.
Лежи – в гробу как – не дыша,
Лишь тихо слёзы льёт душа.
Брякнул оземь доходяга слово, как мертвец:
«Дать бы, братцы, в Москву тягу, всё равно – конец.
Поглядеть бы, как живётся детям и жене,
Так ли в щели и оконце лезет враг извне?
Плюнуть бы на рожи – лица, что круглее дынь,
Эх, Москва, базар-столица»…
и упал. Аминь.
Голуби на крыше,
Всхлипы за стеной.
Сталинщина. Тише.
Год тридцать седьмой.
К шагу шаг печатай
Да гляди на рот —
Вмиг Лубянка лапой
Сопли подотрёт.
Мат шероховатый
Там имеет вес.
Вытряхнут ребята
Душу из телес.
Сволочь на прицеле,
Ей утёрли нос…
Враг в Кремле. – Ужели?
Сволочь – шлёп – донос.
Спереди и сзади
Тучи воронья.
Здесь, кажись, солдатик,
Погиб, умер я?..
Крещенский холод. В стаю туч
Упёрся плечиками луч,
Как чья-то горькая судьба,
Дома безмолвны, как гроба.
А в тех домах лакеи ждут,
Как ляжет им на спину кнут,
А тем, кому на кнут плевать,
С чужой женой достойней спать.
Ходи, высматривай вокруг,
Как вглубь течёт тлетворный дух,
Как в мрак оделись гроб-дома,
Точно в Лефортове тюрьма.
В домах тех, как в шкафах, уют,
Но там живёт несчастный люд,
Печать лакейства на губах
Там положил с рожденья – страх.
Мой друг, с стихами нас нигде не ждут,
А если ждут нас, то… фонарь, аптека,
Так в мире длится век от века,
Поэт себе всегда – сам высший суд.
Северная расподия, или великолепие нищеты[48]
Больной, истощён, избит и проклят
Я – нищий.
И в первый раз отроду
Тяну руку за подаянием.
Теперь мне её легче отрубить,
Чем не делать это.
Меня останавливает мысль:
«Быть может, это безнравственно?»
Но я полагаю,
Что в тысячу раз безнравственней
Молчать, в каких стесненных
Условиях я нахожусь.
Меня не остановит теперь ничто,
Чтобы моя рука протягивалась,
Как ковш, к вашим карманам
За подаянием,
Ибо мои карманы пусты.
Меня обворовала жизнь
И не оставила никаких надежд:
Я беззуб, лыс и с той особенной походкой,
О которой говорят:
Он гомосек или гений.
Кто их знает, художников,
Он, кажется, поэт.
Итак, я особенный нищий.
Загляните мне в душу,
И вы увидите, как она
Краснеет от стыда.
Загляните мне в глаза,
И вы в них ничего не увидите,
Кроме ст…
Я близок к сумасшествию
От любви к человечеству,
Но когда я приближаюсь
К одному человеку, меня тошнит:
Мне кажется, что он
Такой же нищий, как и я,
Мне его нечем утешить,
Мне снова стыдно…
Я б издал закон,
Чтоб таких нищих, как я,
Не желающих зарабатывать деньги
Поденной работой,
Гнали с паперти палкой.
Но поскольку я здесь не один,
Мне удобно сделать нырок головой
И раствориться в толпе.
Такие странные вещи
Случаются только со мной!
Когда я был доведён то отчаяния,
Какой-то негодяй
Мне положил в руку камень,
И этот камень три дня
Пролежал у меня в кармане.
Когда я его хорошенько рассмотрел,
Это оказался хлеб.
Я с отвращением его выбросил собакам!
Три дня после этого
Я ходил как оплёванный,
Теперь вы меня не узнаете,
И не пытайтесь заглянуть мне в душу,
Вы там увидите
Только сумрак. Как будто там
Сто дней и сто ночей
Спала сука и всё обос…
Я особенный нищий,
Не приближайтесь ко мне,
Чтоб рассмотреть меня в лупу!
Не смейте смотреть на меня
В подзорную трубу как на арестанта!
Впрочем, смотрите.
Я – арестант и, если хотите, сам в себе.
Я – сумасшедший поэт,
У которого всё сикось-накось на земле!
И даже ножки моих стола
И стульев подпилены.
А если измерить
Потолок моей комнаты,
То он будет не более, чем поля шляпы,
Да и то одетой набекрень.
Мне некуда поставить свои картины,
Которые я пишу
И днём и ночью, как
Заводной механизм.
Двери иных музеев в Амстердаме и Киото
Иногда открываются, как пасти,
Но они мне напоминают
Пасти акул…
В довершение всего
Мой распоясавшийся верлибр
Свешивается из окна на улицу
И мешает прохожим.
Один из них
Запутался в нём, как в телеграфных проводах,
И упал… Как и следовало ожидать,
Была вызвана милиция,
Собралась толпа…
Меня обвиняют во всех грехах на свете!
А мою бедную голову
Сравнивают с дырявым ведром на свалке,
Которая каким-то образом
Приковыляла в эту квартиру.
Почему так устроен мир,
Что более всего
Ненавидят поэтов!
Меня доводит до отчаяния
Моя нищета. Я даже не знаю,
Как просить милостыню.
А просьба моя заключается вот в чём:
Быть может, у кого освободилась
Голубятня. И мне можно будет
Поставить там холсты?
Быть может, для кого-то миллион рублей
Равняется моей копейке?
То это было бы восхитительно,
Если бы мы на время
Поменялись нашими денежными знаками.
А там кто знает,
Быть может, на имя моего друга
Из заоблачных далей
(или тех же Амстердама и Киото)
Пришёл бы чек на миллион долларов
С красивой надписью
«От благодарного человечества».
Может быть… Ах, всё может быть!
Метаморфозы
Я жил не раз в отшельничьем краю,
Я полюбил отшельничьи петь песни.
Да и теперь я часто их пою
Упавшим голосом на Пресне.
Всему, не только песням, есть финал,
Жаль только, сердце даёт сбои, ноя.
Сверлит зрачки мне прежний идеал,
Где молод был я телом и душою.
Как хорошо на край циновки сесть,
Закрыть глаза, оконный свет убавить,
Забыть, что в мире ветер злобы есть.
И, как в перины, погрузиться в память.
Моя циновка, старый добрый друг,
Тебя купили за юань в Китае,
Теперь ты мне цветёшь, как вешний луг,
О том и зная и не зная.
В любом цветенье своя прелесть есть:
Цветёт ли стол, циновка иль шиповник,
Прошелестят лет тридцать шесть,
Тогда поймёшь, чей ты любовник.
Но нынче я не знаю, как мне быть.
Пять жаб зовут меня любимым,
Я ж рад и ножку стула полюбить,
Прижавшись к ней на пляжах Крыма.
Ах, Крым, Алупка, синь и Аюдаг!
Стихов о вас, как блуз, понастрочили.
Машук не машет, как японский флаг,
Иль меня в детстве дустом отравили?
Чтоб мог струёй теперь бить вздор в стихах
Про Крым, Кавказ и горные отроги,
Не виден больше мне японский флаг,
Как кровь из пальца, лишь мои пороки.
Тогда был в мире от двух лун прилив,
Когда N. N. стал звать я Черубина,
С кем о бесстыдстве в мире позабыв,
Я видел сон, сон самый длинный.
Ничто не жгло меня, как этот смутный сон.
Какой же стыд был и какой же ужас,
Когда б вы знали, в чью я тень влюблён
И с кем всех слаще мысленно целуюсь.
Я более всего весенний юг люблю.
Писать приятно мне про май и солнце.
И если крен, как в рай, я к ним таю,
Так это потому, что слишком поздно.
Стал в разговор о рае я встревать.
По пустякам мне грезить неохота,
Мой рай теперь: будильник да кровать,
Да над вечерней MoscovNews зевота.
Особо ж громко хочется зевнуть
Под крепкий храп безбрежной тихой лени,
Что в чьих-то строчках разлилась, как муть,
Хоть знаешь, что и ты не гений.
Захочешь на бок лечь, как все хотят,
Как кот беременный на крыше,
Глаза закроешь, а из глаз летят
Не мысли, а летучьи мыши.
Мне на свою известность наплевать,
Что я с усмешкой отношусь к поэтам —
Кому охота в мире открывать
Чужой души погибшую планету?
На ловкость рук с усмешкой я гляжу,
В душе, как в печке, тлеет пламень песни.
Быть может, в трудный час я расскажу,
Как труп мой жгли клопы и плесень.
Не знаю, жил я в мире иль не жил,
Всегда нас было будто в мире двое.
Мне жутко вспомнить, как я ощутил,
Как в меня втёрлось моё «я» второе.
От тесноты из рта сам выпал крик,
Мой рот, как шлюз, был или шлюза шире,
А эта пакость: не горюй, старик,
Когда умрёшь ты, я останусь в мире.
Вечерний час. Мне льёт на седину
Какой-то свет, таинственный и новый:
Луна, как лошадь, подошла к окну
И, лёгши в лужу, подняла подкову.
Хвоста её пока мне не видать,
Как не видать конца тысячелетья,
Жаль, что к концу рак тянет мою мать,
Но я, я верю в чудеса на свете…
Я смахнул замусоленной ткани
С глаз накидку и странно живу,
Не чеканя монет подаяний,
Голося на московском углу.
Мне смешны голосистые дети.
В поэтическом бледном свету
Сердце ль чахнет, как вишня, в поэте,
Им ли знать? Я и в синем бреду
Их карет позолот не позволю
Дымным ртом, как саркома, лизать.
Зато я даю жёлтую волю
Табаку, вот где хваткая рать!
Дом мой тронут луны позолотой.
В её свете он, как саркофаг.
Мертвеца будто вынес здесь кто-то,
Похоронен лишь я средь бумаг.
Слова, слова, слова…
О русском поразмыслив
О быте том, что есть,
Пора – в известном смысле —
Его пересмотреть.
За кофе иль за чаем,
Когда заснёт Москва:
«Талант необычаен» —
Слова, слова, слова…
Бренчание и топот
Звездам наперерез,
Брюзжание и хохот —
Язык наперевес.
Велик соблазн – работа,
А спорщиков не счесть,
Охотников до рвоты,
Беспламенно гореть.
Велик соблазн – терпенье,
Да плюнешь на итог,
О, бедный русский гений,
Ахматова и Блок!
О русском поразмыслив
О быте том, что есть,
Талант – в известном смысле —
Проклятие иметь…
За каждой пазухой, как нож,
Глухая зависть или ложь,
Глаза при этом злые.
На грусть и глупость всё помножь,
Тогда, быть может, ты поймёшь,
Что это ты – Россия.
Когда хрустящий холодок
Огнём блуждает в лёгком теле,
И сумрак искр поёт у ног
Вам жутковатой ночи трели,
И нет спасения ни в чём
Вам от неясных помыканий,
И вы – в гробнице будто – днём.
В глупом сияньи на свиданье
Идёте с шелестом ночным,
Вот мой совет: крик озаряет
Столбом, как солнце, золотым
Ночную нечисть – я то знаю…[49]